В это время в Станьково неизвестно откуда приехала молодая учительница Елена Иосифовна Цитковская.
У нее были деньги, и на них она построила огромный дом. Одна из комнат дома стала классной комнатой, в ней разместилась школа.
Елена Иосифовна выучила несколько поколений станьковцев. У нее учились и папа, и мама, и Лёля, и я. Но это еще можно было понять, а вот то, что ее учеником был дед Алесь-мамин отец, — в это уже как-то верилось с трудом. Но это было так. Учительница проработала в школе около шестидесяти лет, сохраняя ясную память, любовь к школе и большую энергию.
Елена Иосифовна взяла к себе Зосю, и та стала выполнять обязанности кухарки, прачки и уборщицы. У Елены Иосифовны Зося прожила больше тридцати лет, но и потом на всю жизнь они остались приятельницами и трогательно заботились друг о друге.
Якуб появился у бабушки Зоей, когда ей исполнилось шестьдесят. Был он барским копчарем (готовил к графскому столу копчености). Не посмотрел дед Якуб, что «невеста» была и хромоножка и криворучка. Были у него и у нее кое-какие сбережения. Купили у графа участок земли, построили маленький домик, а через дорогу насадили сад на пустыре. Все их хозяйство состояло из коровы, двух свиней, десятка кур, собаки и кота. Но вырастили они самый знаменитый, самый урожайный сад в окрестности: 60 яблонь и груш всевозможных сортов, ягодные кустарники по сторонам, за ними слива и вишня. Они делились урожаем с родственниками (в первую очередь с нашей семьей), знакомыми, односельчанами и, конечно, с Еленой Иосифовной. Делали из фруктов и овощей «разносолы», настойки, варенье для себя и для всех, кто у них бывал.
Дед Якуб славился не только умением ухаживать за садом, но по старой памяти выкармливал двух кабанов, каждый по двадцать пять — тридцать пудов и делал из них такие копчености, что ни одна свадьба, ни одни поминки на селе не обходились без его изделий…
Бабушка была очень добра: любого, кто заходил во двор, она не выпускала, не попотчевав.
Дед был скупее, но молчал. Да и «провести» его бабушка умела.
Отдаст кому-нибудь петуха или курицу (той же учительнице или нам), а потом говорит деду:
— Отец, а где это желтая курица девалась? Неужто ястреб задрал? Вот пропади он пропадом.
— Может, и задрал, раз не пришла до хаты, — соглашался бесхитростный дед.
Жили они в согласии и мире. Никогда дед Якуб не повышал голоса. Но один-единственный раз побил бабушку. И все из-за меня.
Была ранняя весна, талые воды уже бежали под снегом, он чернел, оседал, но ручьи еще не выбивались на поверхность. Интересно ступать на рыхлый снег, проваливаться в хлюпкую кашицу под ним, а потом смотреть в ямку-след, где полно воды. Никому ничего не сказав (а мне в ту пору было лет шесть или семь), по такому снегу-целине я пошла на кладбище. Дедушка и бабушка хватились меня: к одним соседям, к другим — нигде нет. В доме — целый переполох. А «пропажа» заявилась мокрая до подмышек — еле вылезла из снега и воды. Бабушка схватила меня да скорей на печь. Разувает, раздевает и приговаривает ласково, как всегда, подбирая самые нежные слова:
— Моя миленькая, моя хорошая, зачем же ты пошла одна? Так же нельзя, внученька, ходить одной по водичке — ты же еще маленькая. Неужто ты хочешь, чтобы твоя бабушка умерла, ненаглядная ты моя девчоночка?
Не знаю уж почему, но мне становилось так жаль бабушку, что я готова была реветь, лучше бы она не называла меня своими ласкательными словами, а ругала.
Дед вышел во двор, через минуту вернулся с прутьями в руке, подошел и стал сечь ими бабушку по чему попало: по рукам, ногам, по спине.
— А где ты была? Почему не смотрела? Что тебе Ганя скажет? Что ты ей скажешь? Досмотрела! Донянчила!
Бабушка стоит покорная, ни слова, а я в крик и слезы.
— Отец, ну хватит же, виновата я! Не пугай ее, а то хуже заболеет…
А я и не думала болеть. Вечером бабушка поила меня малинником, липовым цветом с медом, парила ноги и натягивала на них чулки с горчицей — как тут заболеешь!
Когда любишь человека, приходят на память воспоминания не только значительные, но и мелкие. И в каждом слове и жесте все тебе мило, все для тебя дорого и незабываемо.
И есть такое, что не забывается никогда, что стоит у тебя перед глазами и в тяжелое и в счастливое время.
Мне кажется, что бабушку Зосю я знала с первых своих шагов, от рождения. Все в ней для меня было прекрасно и неповторимо: ее глубокий голос, строгое спокойное лицо, изборожденное глубокими морщинами, ее молодые глаза, даже ее хромота, даже ее негнущаяся рука. Ни один мальчишка, ни одна девчонка не смели при мне назвать бабушку Зосю «хромоножкой» или «криворучкой». Я могла бы за это избить любого, расцарапать ему в кровь лицо. Да мне кажется, что и людей таких не было, кто мог бы отнестись к бабушке плохо или даже плохо о ней подумать.
Дед Якуб умер, когда бабушке Зосе было восемьдесят лет. Вся наша семья чем только могла старалась помогать ей по хозяйству.
Это случилось как раз в день ее рождения.
Я сидела у стола и делала уроки. Кончался теплый, ясный сентябрьский день; розовые блики от раннего заката лежали на стене и на краешке стола, на миске с румяными свежеиспеченными пирожками.
Уже пришли с пастбища коровы, и, надоив молока, бабушка процедила его, разлила в кринки и села чистить на ужин картошку. Предстоял «пир».
— Совсем я запамятовала, Адочка. Сбегай в курятник, сними с гнезд яички, а то куры сейчас пойдут на насест.
Я схватила решето и выбежала из хаты, а когда вернулась, бабушка лежала на полу, а рядом, в разлитой лужице воды, валялся чугунок и перевернутый набок маленький стульчик, на который бабушка обычно ставила ноги. Она силилась встать, но безуспешно, только сгибала в локте правую руку. Предчувствие беды мгновенно обожгло меня.
— Бабушка, родненькая, что с тобой?
В ответ — мычание. Я приподняла ее с пола, посадила, потом крепко обхватила в поясе руками и дотащила до кровати.
Три недели бабушка была в одинаковом состоянии: неподвижно лежала; когда не спала, пыталась мне что-то сказать и объяснить. Это было самое ужасное. В школу я, конечно, не ходила.
Заходили посидеть бабки-подружки, заходила и баба Мариля, но подолгу не оставалась, зная, что Зося ее всю жизнь не любила. Она все выспрашивала меня о деньгах, бубнила над самым ухом, словно ее кто-то мог здесь услышать, кроме меня. Я злилась и ждала, чтобы она поскорее ушла.
Так было и в этот вечер. Я проводила бабу Марилю, сидела и пришивала пуговицу к бабушкиной рубашке и вдруг услышала:
— А-а-да…
Мое имя за время болезни бабушка Зося произнесла первый раз. Я соскочила с места, бабушка повернула ко мне голову: глаза чистые, хорошие. Потом они затуманились, и слезы скатились на подушку — одна, две; она глубоко вздохнула, вздрогнула, и голова ее снова легла ровно.
Я поняла: бабушка умерла.
Я сидела около бабушки Зоей еще двое суток и очень не хотела, чтобы ее уносили на кладбище. Многое, многое я передумала за эти две ночи и два дня и, кажется, сразу по-взрослела.
Через неделю-две от бабушкиного (теперь уже моего) хозяйства ничего не осталось: кабана зарезали и все мясо и сало увезли к бабе Мариле («Приходи к нам „есци“»), коровку продали. Остался еще погреб с картошкой, пустое гумно и пустая хата. Деньги в мешочке баба Мариля тоже взяла, зерно и муку в бочках увезли. Мне дали немного денег, на которые я купила себе пальто.
Часто теперь я голодала, но «есци» к бабе Мариле не ходила. Решила лучше брать у соседки белье (она стирала для воинской части), этим зарабатывала себе на хлеб.
Так я дождалась возвращения мамы из Речицы.