ОТЕЦ
Отец работал тогда машинистом электродвижка детского дома в парке, бывшем имении графа Чапского.
Жили мы в деревне Борисовщине за парком — это рукой подать до Станькова.
Помнится, отец на работе. Я часто бегала к нему, еще малышка, в парк: очень уж мне нравился локомобиль — блестящий, чистый, попыхивающий, как маленький паровозик. Мне казалось, что он вот-вот сорвется с места и помчится по нашей пыльной проселочной дороге. Но увы, «паровозик» стоял; пожалуй, ему не хватало рельсов. Нравилось мне здесь все: и запах мазута, и шум работающих поршней, и посвистывание приводных ремней, и до блеска начищенные, сверкающие, как золото, медные части этой чудо-машины. Тепло, исходящее от нее волнами, ласково и приятно обдавало голые мои руки, лицо, босые ноги.
А рядом — папка. Лицо его и руки всегда были выпачканы мазутом, как будто чистюля-машина, играя, нарочно проделывала это с ним. А он только поблескивал своими серыми, с вечными лукавинками, глазами.
Одетый во флотскую робу, из-под которой выглядывала тельняшка, всегда с паклей в руке, он снимал обтянутую парусиной шапку, резким взмахом головы откидывал свою пышную темно-русую шевелюру назад, заговорщицки подмигивал мне, кивком указывая на машину: вот, мол, какое диво дивное! Видишь?
Папка очень любил технику. Любовь эту он принес с Балтийского флота, где с первого года империалистической войны начал службу простым кочегаром на линкоре «Севастополь», а потом уже, в годы революции и гражданской войны, машинистом на линкорах «Парижская коммуна» (так стал называться «Севастополь») и «Марат».
Линкор «Марат»! Я так живо представляю его себе с самого моего детства: гордый, красивый и сильный корабль. Моего младшего братишку родители назвали Маратом, по я почему-то долго, очень долго не связывала это имя с названием корабля. Линкор жил в моем сознании сам по себе, а мой братик — отдельно.
Я знала и примечала в своем отце все. Ходил он, по своей морской привычке, усвоенной за девять лет службы на флоте, чуть покачиваясь, широко и прочно ставя ноги, спокойный, уравновешенный, и я не подберу другого слова — надежный.
Я не помню случая, чтобы он был зол, угрюм, груб, чтобы повысил на кого-нибудь голос. Правда, однажды я и Лёля вывели даже его из терпения…
По рассказам бабушки Зоей, отец до призыва на флот очень много, умело и с любовью работал на земле: пахал, сеял, косил, убирал урожай. Но после флота он навсегда «заболел» техникой. «Паровозик» в детском доме, к моему великому огорчению, ему надоел. И в 1929 году, вместе со своим старшим братом Ефимом, отец уехал в Дзержинск, где началось строительство МТС.
Они с дядей Ефимом и строили эту МТС, а жили первое время в зелененьких вагончиках. Я с мамой приезжала тогда навещать папку, и мне было смешно и удивительно, что в «городе» такие маленькие, дощатые «домики».
Отец и дядя, по моему представлению, были там главными: не только строили, но и принимали и устанавливали первые станки, а потом испытывали первые тракторы.
Отец, оказывается, мог все. Он даже учил молодых парней и девчат на курсах трактористов. Они-то, его ученики, и вывели на поля первые тракторы. Он постоянно находился в окружении ребят и девчат в красных косыночках, с вымазанными руками, смеющихся, задорных, любопытных. Они очень любили отца, и он платил им тем же.
Двух ребят, которых он знал еще по детдому, Костю Шуйского и Андрея Пичугина, папка взял к себе в дом, и они долго у нас жили, стали членами нашей семьи. На фотографии, которая сохранилась у меня до сих пор, стоят рядом Костя, Андрей и наш маленький лобастый Марат…
Помню очень отчетливо отца на работе у станков с молодыми рабочими: в защитных очках, комбинезоне, на голову выше всех, он сосредоточенно объясняет что-то или сам показывает на станке, как изготовить деталь.
В годы первой пятилетки он так много работал, что сутками не появлялся дома, хотя жили мы тогда совсем близко от МТС. Нам с Маратом, которому было в ту пору не больше трех лет, приходилось носить ему обед или ужин прямо в цех.
Выходных дней у отца не было. Может быть, раз в месяц он позволял себе такую роскошь — побыть с мамой и с нами. И вот однажды мама увела к знакомым Марата и маленького Кима в гости, чтобы отец мог днем отдохнуть, а нас с Лелей, как старших (видно, надеялась на наше разумное поведение), оставила дома. Но мы стали вести себя так «разумно», что после долгих увещеваний, просьб успокоиться, перестать бегать и шуметь отец не выдержал, и вот тогда произошло то, что запомнилось навсегда. Он взял свой знаменитый флотский ремень с бляхой, больно отстегал нас обеих.
И странное дело: мы не обиделись, не плакали, хотя хорошо почувствовали силу бляхи. Мы продолжали смеяться, только ушли на кухню. А после мы еще искренне хвастались всем — и взрослым и ребятишкам, — что папка нам всыпал, дал настоящей «флотской каши». Марат и Ким даже стали ныть и тоже просить у отца «флотской каши». Как он весело хохотал, как подхватил обоих на руки, стал подбрасывать и кружиться с ними по комнате! Марат и Ким быстро забыли про «кашу», а может, посчитали, что это она и есть.
Иногда отец навещал бабушку Зосю в Станькове. Бабушка его встречала с радостью и почему-то всегда немножко плакала.
Я обычно увязывалась за папкой, но мне приходилось не просто идти, а бежать за ним. Откуда он так хорошо знал, когда я устану? Но он это чувствовал, потому что вдруг рывком подхватывал на руки и усаживал себе на плечи. Хорошо! Качаешься где-то в воздухе высоко-высоко! Притронешься руками к папкиным выбритым, синеватым и все же чуточку шершавым щекам или запустишь руки в его густые волосы. И пахли они особенно: какой-то горьковато-полынной травой, что ли, и цехом. То, что они пахли цехом, мне было необыкновенно приятно: папка и его цех в МТС были как одно целое.
Напротив дома бабушки Зоей, во фруктовом саду, росла хорошая трава, и папка обычно косил ее на корм корове. Очевидно, это было для него большим удовольствием и отдыхом, а не работой. Он шел, широко расставляя ноги, чуть наклонив голову, и коса в его руках была такой легкой и послушной, что я не могла оторвать от нее глаз. Она даже как будто не косила, а летала, и трава ложилась от ее прикосновений. У папки при этом было необыкновенное лицо, как будто он слушал волшебную музыку. А музыка и в самом деле рождалась в воздухе: то ли это жужжали пчелы и стрекотали кузнечики, то ли подпевала им коса, то ли голосили пичужки, а может быть, и папка что-то напевал, но для меня на всю жизнь от всей этой картины осталось звучание прекрасной симфонии. И если мне вдруг приснится даже теперь такой сон — это как праздник.
К полудню отец выкашивал весь сад, и я бегала по колючей и короткой, как щетина, стерне босыми ногами. К вечеру рядки с травой высыхали, папка и я несколько раз ворошили их на солнце. Потом он огромными, просто невероятно огромными охапками переносил сено на гумно. Бабушка Зося успевала подоить корову, поила нас парным молоком с хлебом, а вернее, мы просто крошили его в чашки с молоком и уплетали за обе щеки. И эта вечерняя еда тоже была как продолжение праздника. Ничего, ничего прекраснее не было на свете, чем эти дни. Уже поздно вечером мы с бабушкой Зосей провожали отца за калитку: он уходил в Дзержинск, а я оставалась здесь ночевать.
Отец был членом партии и первым из ударников МТС. Не однажды его премировали за хорошую работу деньгами и ценными подарками. Особенно я запомнила, когда в премию он получил путевку на кисловодский курорт.
Впервые мы расставались с папкой надолго. Месяц этот показался мне таким бесконечным, как будто на целый год остановилась жизнь.
Вернулся он с Кавказа ночью. Как уж я услышала шепот и осторожные шаги, не знаю. Но меня будто могучая сила сорвала с постели и бросила на шею к папке. Я закричала победно, радостно и разбудила всех. Какой переполох поднялся в нашей маленькой квартире! Мы, все четверо, облепили нашего огромного папку, и маме не осталось места. Она стояла в сторонке, смотрела на нас, смущенная.
— Ваня, — сказала она жалобно, — а меня ты так и не поцелуешь?
Папка как-то умудрился прихватить ее своими длинными руками и, не выпуская нас, прижать к себе.