Выбрать главу

— Вот, — сказал он дрогнувшим голосом, — вот какое у меня богатство.

Он очень любил нас. Но маму он любил больше. Уже много позднее я услышала определение любви как «безумной». Так вот, он любил ее безумно. Я еще расскажу об этой любви, больше такой я не встретила в жизни.

Я и Лёля тогда ходили уже в школу, и папка привез лам с Кавказа красивые ручки и пеналы из крепкого, как кость, дерева. На них были выжжены наши имена. Мама получила в подарок белый пуховый платок с кистями, а Марат и Ким — красивые коричневые башмачки. Ни Ким, ни Марат не могли на них наглядеться, а малышка Ким не расставался с ними ни днем ни ночью.

С тех пор мне почему-то очень хорошо помнятся поездки и возвращения папки — то ли потому, что нам, детям, обязательно привозились подарки, то ли потому, что мы всегда тосковали без него.

Помню, как отца посылали в Ленинград на какие-то курсы. Он очень радовался этой поездке. Еще бы: повидает некоторых своих друзей-краснофлотцев, побывает в Кронштадте и Петергофе. Привез он оттуда много открыток, с тех пор я знаю знаменитые петергофские фонтаны; особенно поразил мое воображение «Самсон», словно сотканный из сплошных мускулов, весь окутанный причудливыми струями фонтанов. Приехал отец вечером — и снова в доме у нас праздник. Папка снял вещевой мешок (еще флотский был этот мешок: парусиновый, вместительный, со шнуровкой и заплечными лямками) и стал медленно, как нам, нетерпеливым, казалось, выкладывать гостинцы: сыр голландский, всевозможные конфеты в диковинных обертках, в разных коробках с картинками (а я страшная сладкоежка была, и ну их все пробовать!), маме отрез на платье, а мне и Лёле на этот раз ботинки. Эх, и ботиночки же были! Желтые-желтые, блестящие, с белым рантиком, кажется, таких больше я и не видела. Надевала их на ноги, прыгала, скользила по крашеному полу, как на коньках, в который раз принималась целовать папку в колючие щеки, такие теплые и родные. И еще он привез тогда книги с яркими рисунками — красивыми домами и пароходами.

Я часто думаю о том, что мы, взрослые, не умеем по-настоящему радоваться «мелочам жизни». Как надо нам учиться у детей этому бесценному дару!

Очень живы в памяти впечатления от одного вечера. Тогда было принято собираться на «семейные вечера» по предприятиям. Вечера эти — с обильным угощением — устраивались в складчину. Готовили закуски жены работников МТС. У нас в доме мама выпекала булки и сдобу. Тот вечер был в столовой МТС. Мы явились всей семьей, да и другие поступили так же.

Дети сидели за общим столом и угощались водой с сиропом, мамиными сдобными калачиками, ватрушками с вареньем, творожниками, обсыпанными сахарной пудрой. Разница между нами и взрослыми заключалась в том, что мы не ели острых закусок, не говоря уже о вине, и нас раньше отправляли домой.

Перед угощением отмечали лучших тружеников, вручали подарки и премии. Мы, дети, были не только свидетелями, но как бы и участниками этого немаловажного события. Особенно те из нас, чьи родители удостаивались такой чести.

Папку нашего премировали тогда коричневым кожаным костюмом: тужуркой, брюками галифе, а кроме того, фуражкой — «ворошиловкой».

А потом почему-то вместе с этим костюмом нашего большого смущенного папку вдруг подхватили на руки рабочие и начали подбрасывать чуть ли не до потолка. Я бегала вокруг этой кучи людей, и сердце мое буквально из груди выскакивало от страха, что отца уронят и он разобьется.

— Ну хватит, — сказал, к моей радости, какой-то пожилой рабочий, — довольно. Носи на здоровье, Иван Георгиевич, эту обновку. И будь на веки вечные таким добрым мужиком, какой ты есть. За то мы и уважаем тебя.

Как было мне не гордиться своим папкой, слыша такие слова!

А потом, после угощения, папка вел нас с Маратом домой (Кима, как несмышленыша, оставили дома с Лелей, которая приболела). Отец надел новенькую фуражку-премию, из-под нее задорно выбивался чуб. Мы с Маратом пытались овладеть его свободной рукой (в другой был подаренный костюм) и чуть не подрались. Тогда отец рассмеялся, посадил Марата на плечи и велел ему держаться за шею, а меня взял на руки, прижав к себе вместе с костюмом, от которого вкусно пахло новой кожей. Такого ни у кого не было, только у моего папки, самого лучшего ударника, настоящего «Самсона». Я даже сама опешила от такого неожиданного сравнения. Да, мой отец был похож на Самсона, увиденного мною впервые на открытке. Теперь я знала это точно. Такой же могучий, такой же красивый, только в морском бушлате и тельняшке. Но теперь, в кожаном костюме, он станет настоящим Самсоном. Почему я была уверена, что именно в этом костюме мой отец превратится в Самсона, и сама не знаю.

Отец шел своим обычным большим шагом, чуть вразвалку, я прижалась к его щеке, и на свете не было более счастливой и гордой девчонки. На улице стоял ноябрь, отмечалась годовщина Октябрьской революции, повсюду виднелись кумачовые флажки и лозунги. Снег не выпал еще, было сыро и грязно. Отец почему-то не обходил лужи, а шагал напрямик, и мне это тоже нравилось.

Видела однажды отца за столом товарищеского суда в МТС. Кого-то судили за срыв работы.

Не помню подробностей, но знаю, что отец там был главный — председателем суда. Я пробралась в клуб тайком, прячась от папки. Он сидел, мой грозный Самсон, в своем кожаном костюме, положив тяжелые руки на стол, и виновные опускали головы от одного его взгляда. Так он и жил в моем представлении: Самсон, добрый к хорошим людям, и Самсон, карающий плохих.

…Вечерами отец часто уходил то на собрания в МТС, то на партсобрания. Часто вместе с мамой они бывали в кино в районном Доме культуры. Когда они шли вдвоем, их за версту узнавали: высоченный папка и мама, которая не доставала ему до плеча. Он бережно вел ее обычно под руку чуть впереди себя, и знакомые, посмеиваясь, говорили: «Плывут Казеи, да-алеко видно».

Жили мы в небольшом доме: сразу из коридорчика — вход в кухню, из нее — дверь направо в большую комнату, деленную на две дощатой перегородкой.

На большой кухне посредине стоял обеденный стол, вокруг него — простые деревянные стулья. Слева, в углу у окна, — здоровенный черный буфет, под окном вдоль стены — деревянная скамья, что-то вроде кушетки, а в правом углу — русская печь.

После ужина убиралась и мылась посуда, причем участие в этом принимали все: папка мыл посуду, я и Леля вытирали стол, Марат ставил на буфет, а мама в это время готовила постели малышам.

Потом мы рассаживались вокруг чистого стола, покрытого клеенкой, и начиналось самое интересное: у Лёли и у меня (когда мы начали ходить в школу) спрашивали, как мы выполнили домашние задания, проверяли тетради. И только после этого читали вслух книги: с тех пор помню «Дон-Кихота». Читала обычно мама. Отец учил нас чистописанию: у него был красивый, как мама говорила, «писарский» почерк.

В иные вечера папка рассказывал нам о своей любимой Балтике, о Ленинграде, о революции, о штурме Зимнего дворца, о своих друзьях-краснофлотцах. Я смутно помню эти рассказы, только вот вертится в памяти эпизод, как отряд моряков, где был и наш папка, занимал под Петроградом какой-то монастырь, как монахи ожесточенно отстреливались. И тогда моряки подставили лестницы и перелезли через высокий кирпичный забор и только так смогли укротить «святых братьев».

Отец вспоминал плаванья, рассказывал о буднях на судах, о своей работе кочегаром и машинистом. Любил рисовать для Марата разные корабли: линкор, крейсер, эсминец, и объяснял их признаки. Марата это очень интересовало, у него горели при этом глазенки и пылали щеки.

Если уж вспоминать эти милые, неповторимые вечера, то надо сказать о песнях. Пели у нас все, даже Ким, который еще не очень-то понимал значения слов.

Вернуть бы хоть один такой вечер, хоть один-единственный! Нa улице мороз, вьюга воет и злится, а в большой комнате потрескивают в голландской печке смолистые дрова, дверца открыта — оттуда идет свет и запах смолы; в комнате лампа не зажжена, и розовые блики от огня пляшут по полу, на стенах, на этажерке с книгами и на наших лицах.