Я открыла коробочку. Там лежала старинная ручка и флакончик чернил, милейшая модель Dunhill Namiki 30-х годов с золотым пером и с черным лакированным корпусом с перламутровой инкрустацией в японском стиле: золотые листочки, яичная скорлупа. Рядом с пером вилась волнообразная вязь, переходившая ближе к резервуару для чернил в переплетенные веточки цветущей вишни – прославленной сакуры, символа хрупкости нашего существования.
Я извлекла ручку из коробки. Она была прелестна, настоящее произведение искусства, но безнадежно устарела. Я представила себе, как подобной ручкой пользуется, грызя шоколадки – или скорее прикладываясь к джину или к водке – Зельда Фитцджеральд или Колетт. Из корпуса ручки торчал перламутровый рычажок. Я потянула за него и погрузила перо во флакончик, чтобы наполнить резервуар густыми чернилами с бронзовым отливом.
Потом я перешла с полной ручкой к кухонному столу. Несколько секунд я убеждала себя, что заварю себе чай, хотя прекрасно знала, что в конце концов у меня в руках окажется бутылка Мерсо из винного погребка. Налив себе бокал, я стала смаковать вино маленькими глотками, нашаривая при этом рукой школьную тетрадку, в которой когда-то записывала кулинарные рецепты. Она завалялась среди поддонов для духовки. Листая тетрадь, я убедилась, что не зашла в своих кулинарных изысканиях дальше блинчиков «Сюзет» и запеканки «Дофине». Отвинтив колпачок, я для пробы расписалась на чистой странице. Перо приятно заскользило по бумаге, роспись получилась лучше не придумаешь, поступление и расход чернил не вызвали нареканий.
«Терпеть не могу утешительную литературу», – привычно повторяла я в интервью. Иногда к этому я добавляла: «Никогда не считала задачей литературы улучшать или исправлять мир. И вовсе не для того пишу, чтобы после чтения моих книг читателям полегчало»[2].
Я говорила так только потому, что этого от меня ждали. Вернее, этого ждали от персонажа по имени Флора Конвей, который я соорудила на пару с Фантиной. Этого ждали от так называемого серьезного писателя: защиты идеала эстетического, интеллектуального сочинительства, цель которого исчерпывается формой. Этот персонаж прячется за цитатой из Оскара Уайльда: «Книги написаны либо хорошо, либо плохо, вот и все»[3].
На самом деле во всем этом я не верила ни одному слову. Я всегда была диаметрально противоположного мнения: что главная сила художественной литературы – это ее умение помочь нам отрешиться от происходящего, перевязать раны, нанесенные окружающей жестокостью. Я уставилась на диковину Dunhill Namiki. Я долго придерживалась железного убеждения, что пишущая ручка сродни волшебному кольцу. Я искренне, без ложной наивности в это верила. Для меня это работало, как было не поверить! Слова стали кубиками Lego, из которых я терпеливо строила альтернативный мир. За своим рабочим столом я была царицей вселенной, так или иначе подчинявшейся моей воле. У меня было право карать и миловать моих персонажей, искоренять пороки, даровать прощение тем, кто его заслуживал, выносить, ни перед кем не оправдываясь, приговоры по моим собственным нравственным законам, действовавшим на тот момент. У меня вышли три книги, в голове вызревал еще десяток. Мне рисовался воображаемый мир, где я проводила почти столько же времени, сколько в реальном мире.
Но теперь этот мир стал мне недоступен. Волшебное кольцо превратилось в бесполезное украшение, бессильное справиться с отсутствием трехлетней девочки. Снова вступила в свои права болезненная реальность, предъявившая мне счет за попытки вырваться из ее оков.
Я налила себе второй бокал, потом третий. Алкоголь плюс транквилизаторы – лучший коктейль для погружения в беспамятство.
Вокруг меня сгустился сумрак усталости и растерянности.
«Возможно даже, что настанет день, когда ты скажешь себе, что исчезновение Кэрри было удачей».
В голове звенела эта непристойная реплика Фантины. Оставшись одна, я уже не старалась сдерживать слезы. Спор не прошел бесследно. Как она смеет думать, что вот так, щелкнув пальцами, можно опять усадить меня за работу? Чтобы писать, нужен мощный прилив энергии. Нужны физические и моральные силы. Но мой корабль черпал воду всеми бортами. Для написания романа необходимо глубоко погрузиться в себя, добраться до потайного места, прозванного мной «тридцать шестым подземельем»[4]. Там залегают самые дерзкие мысли, там сверкают молнии озарения, там обитают души моих персонажей, там высекается творческая искра. Но тридцать шестое подземелье – враждебная территория. Чтобы обмануть ее стражей и снова подняться наверх невредимой, нужны ресурсы, которых у меня больше нет. Осталась только неизбывная боль, с утра до вечера прожигающая мои вены. Я не могла и не хотела писать. У меня оставалось единственное желание: снова увидеть дочь. Даже если это будет последняя наша встреча.
4
«Писать – все равно что спускаться на второй подвальный этаж своей души». – Харуки Мураками, лекция в университете Киото, 6 мая 2013 г.