А еще она, как и та, любит сухой мартини. На этом сходство кончается…
Вскоре я вернулся в свой город. Я не могу без него.
Глаза на Невском. Они мельком замечают меня, чтобы тут же забыть.
Но не все. В глазах посторонних ты задерживаешься на более или менее длительное время. Еще дольше ты остаешься в глазах близких тебе людей. Как надолго — зависит от тебя.
Скорее всего, там, в этих глазах, протекает вторая и настоящая наша жизнь, которая может длиться долго-долго, уже после смерти, а может закончиться мгновенно, как и здесь.
Как длительно и каков ты там, тебе не дано знать. Тебе это никто откровенно не скажет. И поэтому ты делаешь все возможное, чтобы задержаться там, в глазах, как можно дольше. А не потому, что ты хочешь попасть в рай и обрести «царствие небесное», в которые не веришь.
В этой толпе где-то, неспеша, идет «моя» Юля.
За это время она уже перебывала в постелях нескольких случайных знакомых.
Периодически дает «своему» — не в силах отказать.
И каждый раз это заканчивается курсом лечения в вендиспансере или в гинекологическом кабинете.
Мы встретились еще раз. Это была уже не она — дошедший свет погасшей звезды.
Я лежу на диване около холодного, остывшего небесного тела.
Господи! Не может быть! Значит, я был согрет, а затем расплавлен, разорван на куски пламенем давно погасшей звезды, генетической, мгновенной вспышкой свойств тысячелетних предков. И я рвался к этому миражу, наступая на самолюбие и стыд?!
Значит, все давным-давно погибло? Осталась эта унылая деваха?
Подо мной расплывающееся тело — тело женщины в возрасте.
Ноги там, в зените, увенчанные на этот раз голубоватыми носочками.
(«Неделька?» Каждый раз, меняя партнера, меняет цвет носочков? Чтобы запомнить?)
— Мне больно! — визжит.
— Тебе больно? А помнишь твое: «Немного больно — это даже приятно».
«Так получи! Могу порвать влагалище — наслаждайся!»
(Где это чувство? Где оно?)
Она уже несколько раз кончила. Скука-то какая.
Грустно и безнадежно. Такая же, как и все. Дырка. Половая щель. Из нее дует.
Была еще одна «Щель», у Астории. Туда часто забегали писатели, поэты, художники.
После редколлегий, приемочных комиссий, где их заставляли совокупляться с властью безрадостно и постыдно. (Точно так же, как мы с Юлькой сейчас.)
Грустные глаза, безысходность, чувство унижения:
«Водочки и бутербродик…»
Она — у стола — голая грузная тетка. Небрежно откинув назад голову, неряшливо что-то жрет («Я люблю хорошую жрачку… Хочу жрать»).
Совершенно голая, с толстыми тяжелыми ляжками и жопой, в голубых носках на толстых икрах. Мощная.
Предмет вожделения на лесоповале.
Промежность воняла рыбой из-за хронического, плохо вылеченного, после неоднократных попыток, воспаления потерявшего чувствительность влагалища.
(Она мне безразлична.)
Снова потекло бездушное, безликое и холодное бытие. По-прежнему были женщины, и я отогревался на мгновение в теплом, благодарном трепетании тел.
Однажды в Петербурге я встретил одну весьма молодую и прелестную особу. Очень высокая. Характерные, как у Модильяни, черты лица. Чистые. «Ты из-за этого с ней встречаешься?» — спросила меня как-то Люба, скульптор.
«Нет, я с ней встречаюсь потому, что она потрясающая, но пока этого не знает. Но я расскажу».
Каждый день звонит мне и говорит, как ей без меня плохо. Что она без меня не может уснуть потому, что она меня чувствует и хочет, что я ей снюсь и она уже больше не может меня ждать и что она купила новые потрясающие трусики и их без меня не наденет, и что я ей открыл целый мир. Она не представляла, что это так прекрасно, и она не знала, что такие мужчины, как я, вообще, существуют, и она меня любит, и другие милые глупости, которые так важно, так необходимо слышать мужчине.
В ее серых глазах, которые иногда становятся зелеными, порой мелькает тревога — вдруг я куда-нибудь исчезну, пропаду, и тогда она погибнет.
(Она совершенно не видит меня: «Ты такой красивый!»)
Она видит какой-то открывшийся ей и неведомый мне мой особый мир, который ее потрясает, вырываясь наружу в глазах.