Выбрать главу

— Дядя Хрисанф задавлен, а Диомидов изувечен и, кажется, уже совсем обезумел.

— Нет? — тихонько воскликнул Маракуев, остановился и несколько секунд молча смотрел в лицо Клима, пугливо мигая:

— До — до смерти?

Клим кивнул головой, тогда Маракуев сошел с дороги в сторону, остановясь под деревом, прижался к стволу его и сказал:

— Не пойду.

— Вам плохо? — спросил Клим.

— Не удивляйтесь. Не смейтесь, — подавленно и задыхаясь ответил Петр Маракуев. — Нервы, знаете. Я столько видел… Необъяснимо! Какой цинизм! Подлость какая…

Климу показалось, что у веселого студента подгибаются ноги; он поддержал его под локоть, а Маракуев, резким движением руки сорвав повязку с лица, начал отирать ею лоб, виски, щеку, тыкать в глаза себе.

— Чорт, — ведь они оба младенцы, — вскричал он. «Плачет. Плачет», — повторял Клим про себя. Это было неожиданно, непонятно и удивляло его до немоты. Такой восторженный крикун, неутомимый спорщик и мастер смеяться, крепкий, красивый парень, похожий на удалого деревенского гармониста, всхлипывает, как женщина, у придорожной канавы, под уродливым деревом, на глазах бесконечно идущих черных людей с папиросками в зубах. Кто-то мохнатый, остановясь на секунду за маленькой нуждой, присмотрелся к Маракуеву и весело крикнул:

— Хватил, студент, горячего до слез! Эх, и мне бы эстолько…

— Я знаю, что реветь — смешно, — бормотал Маракуев. Недалеко взвилась, шипя, ракета и с треском лопнула, заглушив восторженное ура детей. Затем вспыхнул бенгальский огонь, отсветы его растеклись, лицо Маракуева окрасилось в неестественно белый, ртутный цвет, стало мертвенно зеленым и наконец багровым, точно с него содрали кожу.

— Смешно, разумеется, — повторил он, отирая щеки быстрыми жестами зайца. — А тут, видите, иллюминация, дети радуются. Никто не понимает, никто ничего не понимает…

Лохматый человек очутился рядом с Климом и подмигнул ему.

— Нет, они — отлично понимают, что народ — дурак, — заговорил он негромко, улыбаясь в знакомую Климу курчавенькую бороду. — Они у нас аптекаря, пустяками умеют лечить.

Маракуев шагнул к нему так быстро, точно хотел ударить.

— Лечат? Кого? — заговорил он громко, как в столовой дяди Хрисанфа, и уже в две-три минуты его окружило человек шесть темных людей. Они стояли молча и механически однообразно повертывали головы то туда, где огненные вихри заставляли трактиры подпрыгивать и падать, появляться и исчезать, то глядя в рот Маракуева.

— Смело говорит, — заметил кто-то за спиною Клима, другой голос равнодушно произнес:

— Студент, что ему? Идем.

Клим Самгин отошел прочь, сообразив, что любой из слушателей Маракуева может схватить его за ворот и отвести в полицию.

Самгин почувствовал себя на крепких ногах. В слезах Маракуева было нечто глубоко удовлетворившее его, он видел, что это слезы настоящие и они хорошо объясняют уныние Пояркова, утратившего свои аккуратно нарубленные и твердые фразы, удивленное и виноватое лицо Лидии, закрывшей руками гримасу брезгливости, скрип зубов Макарова, — Клим уже не сомневался, что Макаров скрипел зубами, должен был скрипеть.

Все это, обнаруженное людями внезапно, помимо их воли, было подлинной правдой, и знать ее так же полезно, как полезно было видеть голое, избитое и грязное тело

Диомидова.

Клим быстро пошел назад к городу, его окрыляли и подталкивали бойкие мысли:

«Я — сильнее, я не позволю себе плакать среди дороги… и вообще — плакать. Я не заплачу, потому что я не способен насиловать себя. Они скрипят зубами, потому что насилуют себя. Именно поэтому они гримасничают. Это очень слабые люди. Во всех и в каждом скрыто нехаевское… Нехаевщина, вот!..»

Зарево над Москвой освещало золотые главы церквей, они поблескивали, точно шлемы равнодушных солдат пожарной команды. Дома похожи на комья земли, распаханной огромнейшим плугом, который, прорезав в земле глубокие борозды, обнаружил в ней золото огня. Самгин ощущал, что и в нем прямолинейно работает честный плуг, вспахивая темные недоумения и тревоги. Человек с палкой в руке, толкнув его, крикнул:

— Ослеп? Ходите, дьяволы…

Толчок и окрик не спугнул, не спутал бойкий ход мысли Самгина.

«Маракуев, наверное, подружится с курчавым рабочим. Как это глупо — мечтать о революции в стране, люди которой тысячами давят друг друга в борьбе за обладание узелком дешевеньких конфект и пряников. Самоубийцы».

Это слово вполне удовлетворительно объясняло Самгину катастрофу, о которой не хотелось думать.

«Раздавили и — любуются фальшфейерами, лживыми огнями. Макаров прав: люди — это икра. Почему не я сказал это, а — он?.. И Диомидов прав, хотя глуп: людям следует разъединиться, так они виднее и понятней друг другу. И каждый должен иметь место для единоборства. Один на один люди удобопобеждаемее…»

Самгину понравилось слово, он вполголоса повторил его:

«Удобопобеждаемее… да!»

В памяти на секунду возникла неприятная картина:

кухня, пьяный рыбак среди нее на коленях, по полу, во все стороны, слепо и бестолково расползаются раки, маленький Клим испуганно прижался к стене.

«Раки — это Лютовы, дьякона и вообще люди ненормальные… Туробоевы, Иноковы. Их, конечно, ждет участь подпольного человека Якова Платоновича. Они и должны погибнуть… как же иначе?»

Самгин почувствовал, что люди этого типа сегодня особенно враждебны ему. С ними надобно покончить. Каждый из них требует особой оценки, каждый носит в себе что-то нелепое, неясное. Точно суковатые поленья, они не укладывались так плотно друг ко другу, как это необходимо для того, чтоб встать выше их. Да, надобно нанизать их на одну, какую-то очень прочную нить. Это так же необходимо, как знать хода каждой фигуры в шахматной игре. С этой точки мысли Самгина скользили в «кутузовщину». Он пошел быстрее, вспомнив, что не первый раз думает об этом, даже всегда только об этом и думает.

«Эти растрепанные, вывихнутые люди довольно удобно живут в своих шкурах… в своих ролях. Я тоже имею право на удобное место в жизни…» — соображал Самгин и чувствовал себя обновленным, окрепшим, независимым.

С этим чувством независимости и устойчивости на другой день вечером он сидел в комнате Лидии, рассказывая ей тоном легкой иронии обо всем, что видел ночью. Лидия была нездорова, ее лихорадило, бисер пота блестел на смуглых висках, но она все-таки крепко куталась 'пуховой, пензенской шалью, обняв себя за плечи. Ее темные глаза смотрели с недоумением, с испугом. Изредка и как будто насильно она отводила взгляд на свою постель, там, вверх грудью, лежал Диомидов, высоко подняв брови, глядя в потолок. Здоровая рука его закинута под голову, и пальцы судорожно перебирают венец золотистых волос. Он молчал, а рот его был открыт, и казалось, что избитое лицо его кричало. На нем широкая ночная рубаха, рукава ее сбиты на плечи, точно измятые крылья, незастегнутый ворот обнажает грудь. В его теле было что-то холодное, рыбье, глубокая ссадина на шее заставляла вспоминать о жабрах.

Появлялась Варвара, непричесанная, в ночных туфлях, в измятой блузе; мрачно сверкая глазами, она минуту-две слушала рассказ Клима, исчезала и являлась снова.

— Я не знаю, что делать, — сказала она. — У меня не хватит денег на похороны…

Диомидов приподнял голову, спросил со свистом:

— Разве я умираю?

И закричал, махая рукой:

— Я не умираю! Уйдите… уйдите все! Варвара и Клим ушли, Лидия осталась, пытаясь успокоить больного; из столовой были слышны его крики:

— Отвезите меня в больницу…

— Не верю я, что он сошел с ума, — громко сказала Варвара. — Не люблю его и не верю.

Пришла Лидия, держась руками за виски, молча села у окна. Клим спросил: что нашел доктор? Лидия посмотрела на него непонимающим взглядом; от синих теней в глазницах ее глаза стали светлее. Клим повторил вопрос.

— Помяты ребра. Вывихнута рука. Но — главное — нервное потрясение… Он всю ночь бредил: «Не давите меня!» Требовал, чтоб разогнали людей дальше друг от друга. Нет, скажи — что же это?