Остроглазый человек заглянул в лицо его и недоверчиво спросил:
— Чего же вы плачете, молодой барин? Какая же у вас причина сегодня плакать?
Самгин сконфуженно вытер глаза, ускорил шаг и свернул в одну из улиц Кунавина, сплошь занятую публичными домами. Почти в каждом окне, чередуясь с трехцветными полосами флагов, торчали полуодетые женщины, показывая голые плечи, груди, цинически перекликаясь из окна в окно. И, кроме флагов, все в улице было так обычно, как будто ничего не случилось, а царь и восторг народа — сон.
«Нет, Диомидов ошибся, — думал Клим, наняв извозчика на выставку. — Этот царь едва ли решится крикнуть, как горбатенькая девочка».
У входа на выставку его встретил Иноков.
— Можно пройти, — торопливо сказал он. — Жаль, опоздали вы.
Иноков постригся, побрил щеки и, заменив разлетайку дешевеньким костюмом мышиного цвета, стал незаметен, как всякий приличный человек. Только веснушки на лице выступили еще более резко, а в остальном он почти ничем не отличался от всех других, несколько однообразно приличных людей. Их было не много, на выставке они очень интересовались архитектурой построек, посматривали на крыши, заглядывали в окна, за углы павильонов и любезно улыбались друг другу.
— Охранники? — шопотом спросил Клим.
— Вероятно, не все, — сердито и неуместно громко ответил Иноков; он шел, держа шляпу в руке, нахмурясь, глядя в землю.
— Тут уже разыграли водевиль, — говорил он. — При входе в царский павильон государя встретили гридни, знаете — эдакие русские лепообразные отроки в белых кафтанах с серебром, в белых, высоких шапках, с секирами в руках; говорят, — это древний литератор Дмитрий Григорович придумал их. Стояли они в два ряда, царь спрашивает одного: «Ваша фамилия?» — «Набгольц». Он — другого: — «Элухен». Он — третьего: — «Дитмар». Четвертый оказался Шульце. Царь усмехнулся, прошел мимо нескольких молча; видит, — некая курносая рожа уставилась на него с обожанием, улыбнулся роже:
«А ваша фамилия?» А рожа ему как рявкнет басом:
«Антор!» Это рожа так сокращенно счета трактирные подписывала, а настоящие имя и фамилия ее Андрей Торсуев.
Иноков рассказал это вполголоса, неохотно и задумчиво.
— Это — правда? — недоверчиво спросил Самгин.
— Ну, конечно. Уж если глупо, значит — правда. Клим замолчал, вспомнив пожарного и танцора, которых он принял за рабочих.
Приличные люди вдруг остолбенели, сняв шляпы. Из павильона химической промышленности вышел царь в сопровождении трех министров: Воронцова-Дашкова, Ванновского и Витте. Царь шел медленно, играя перчаткой, и слушал, что говорил ему министр двора, легонько дергая его за рукав и указывая на павильон виноделия, невысокий холм, обложенный дерном. Издали и на земле царь показался Климу еще меньше, чем он был в экипаже. Ему, видимо, не хотелось спуститься в павильон Воронцова, он, отвернув лицо в сторону и улыбаясь смущенно, говорил что-то военному министру, одетому в штатское и с палочкой в руке.
Они, трое, стояли вплоть друг к другу, а на них, с высоты тяжелого тела своего, смотрел широкоплечий Витте, в плечи его небрежно и наскоро была воткнута маленькая голова с незаметным носиком и негустой, мордовской бородкой. Он смотрел на маленького в сравнении с ним царя и таких же небольших министров, озабоченно оттопырив губы, спрятав глаза под буграми бровей, смотрел на них и на золотые часы, таявшие в руке его. Самгину бросилось в глаза, как плотно и крепко прижал Витте к земле длинные и широкие ступни своих тяжелых ног.
В нескольких шагах от этой группы почтительно остановились молодцеватый, сухой и колючий губернатор Баранов и седобородый комиссар отдела художественной промышленности Григорович, который делал рукою в воздухе широкие круги и шевелил пальцами, точно соля землю или сея что-то. Тесной, немой группой стояли комиссары отделов, какие-то солидные люди в орденах, большой человек с лицом нехитрого мужика, одетый в кафтан, шитый золотом.
— Николай Бугров, миллионер, — сказал Иноков. — Его зовут удельным князем нижегородским. — А это — Савва Мамонтов.
Из павильона Северного края быстро шел плотный, лысоватый человечек с белой бородкой и веселым розовым лицом, — шел и, смеясь, отмахивался от «объясняющего господина», лобастого и длинноволосого.
— Пустяки, милейший, сущие пустяки, — громко сказал он, заставив губернатора Баранова строго посмотреть в его сторону. Все приличные люди тоже обратили на него внимание. Посмотрел и царь все с той же виноватой улыбкой, а Воронцов-Дашков все еще дергал его за рукав, возмущая этим Клима.
«Адашев», — вспомнил он и пожелал министру участь наставника Ивана Грозного.
На выставке было тихо и скучно, как в ненастные будни. По-будничному свирели паровозы на вагонном дворе, скрежетали рельсы на стрелках, бухали буфера и уныло пели рожки стрелочников.
День, с утра яркий, тоже заскучал, небо заволокли ровным слоем сероватые, жидкие облака, солнце, прикрытое ими, стало, по-зимнему, тусклобелым, и рассеянный свет его утомлял глаза. Пестрота построек поблекла, неподвижно и обесцвеченно висели бесчисленные флаги, приличные люди шагали вяло. А голубоватая, скромная фигура царя, потемнев, стала еще менее заметной на фоне крупных, солидных людей, одетых в черное и в мундиры, шитые золотом, украшенные бляшками орденов.
Царь медленно шел к военно-морскому отделу впереди этих людей, но казалось, что они толкают его. Вот губернатор Баранов гибко наклонился, поднял что-то с земли из-под ног царя и швырнул в сторону.
— Ну, довольно с вас? — спросил Иноков, усмехаясь. Самгин молча кивнул головой. Он чувствовал себя физически усталым, хотел есть, и ему было грустно. Такую грусть он испытывал в детстве, когда ему дарили с рождественской елки не ту вещь, которую он хотел иметь.
— Знаете, на кого царь похож? — спросил Иноков. — Клим безмолвно взглянул в лицо его, ожидая грубости. Но Иноков сказал задумчиво:
— На Бальзаминова, одетого офицером.
— Исаак, — пробормотал Самгин.
— Что?
— Исаак, — повторил Клим громче и с досадой, которую не мог сдержать.
— Ах, да, это — из библии, — вспомнил Иноков. — Ну, а кто же тогда Авраам?
— Не знаю.
— Странное сравнение, — усмехнулся Иноков и заговорил, вздохнув:
— Корреспонденции моих — не печатают. Редактор, старый мерин, пишет мне, что я слишком подчеркиваю отрицательные стороны, а это не нравится цензору. Учит: всякая критика должна исходить из некоторой общей идеи и опираться на нее. А чорт ее найдет, эту общую идею!
Клим перестал слушать его ворчливую речь, думая о молодом человеке, одетом в голубовато-серый мундир, о его смущенной улыбке. Что сказал бы этот человек, если б пред ним поставить Кутузова, Дьякона, Лютова? Да, какой силы слова он мог бы сказать этим людям? И Самгин вспомнил — не насмешливо, как всегда вспоминал, а — с горечью:
«Да — был ли мальчик-то? Может, мальчика-то и не было?»
Но, перегруженный впечатлениями, он вообще как будто разучился думать; замер паучок, который ткет паутину мысли. Хотелось поехать домой, на дачу, отдохнуть. Но ехать нельзя было, Варавка телеграммой просил подождать его приезда.
И, дожидаясь Варавку, Клим Самгин увидал хозяина.
Это был человек среднего роста, одетый в широкие, длинные одежды той неуловимой окраски, какую принимают листья деревьев поздней осенью, когда они уже испытали ожог мороза. Легкие, как тени, одежды эти прикрывали сухое, костлявое тело старика с двуцветным липом; сквозь тускложелтую кожу лица проступали коричневые пятна какой-то древней ржавчины. Каменное лицо это удлиняла серая бородка. Волосы ее легко было сосчитать; кустики таких же сереньких волос торчали в углах рта, опускаясь книзу, нижняя губа, тоже цвета ржавчины, брезгливо отвисла, а над нею — неровный ряд желтых, как янтарь, зубов. Глаза его косо приподняты к вискам, уши, острые, точно у зверя, плотно прижаты к черепу, он в шляпе с шариками и шнурками; шляпа делала человека похожим на жреца какой-то неведомой церкви. Казалось, что зрачки его узких глаз не круглы и не гладки, как у всех обыкновенных людей, а слеплены из мелких, острых кристалликов. И, как с портрета, написанного искусным художником, глаза эти следили за Климом неуклонно, с какой бы точки он ни смотрел на древний, оживший портрет. Бархатные, тупоносые сапоги на уродливо толстых подошвах, должно быть, очень тяжелы, но человек шагал бесшумно, его ноги, не поднимаясь от земли, скользили по ней, как по маслу или по стеклу.