— Это был человек сухой и властный, — сказала она, вздохнув. — Я, кажется, не любила его, но… трудно жить одной.
Потом она познакомилась с одним марксистом.
— Студент. Очень хороший человек, — сказала она, и гладкий лоб ее рассекла поперечная морщина, покрасневшая, как шрам. — Очень, — повторила она. — Товарищ Яков…
— Корнев? — спросил Самгин.
— Нет, — громко откликнулась она и стала осторожно укладывать груди в лиф; Самгин подумал, что она делает это, как торговец прячет бумажник, в который только что положил барыш; он даже хотел сказать ей это, находя, что она относится к своим грудям забавно ревниво, с какой-то смешной бережливостью.
— Кто это — Корнев? — спросила она, и Самгин рассказал ей о Корневе все, что знал, а она, выслушав его, вздохнула, улыбнулась:
— Ну вот ты знаешь мою историю. Обыкновенна? Сидя в постели, она заплетала косу. Волосы у нее были очень тонкие, мягкие, косу она укладывала на макушке холмиком, увеличивая этим свой рост. Казалось, что волос у нее немного, но, когда она распускала косу, они покрывали ее спину или грудь почти до пояса, и она становилась похожа на кающуюся Магдалину.
В ответ на жестокую расправу с крестьянами на юте раздался выстрел Кочура в харьковского губернатора. Самгин видел, что даже люди, отрицавшие террор, снова втайне одобряют этот, хотя и неудавшийся, акт мести.
Пришел Митрофанов, грузно сел на стул и раздумчиво начал спрашивать:
— Кочура этот — еврей? Точно знаете — не еврей? Фамилия смущает. Рабочий? Н-да. Однако непонятно мне: как это рабочий своим умом на самосуд — за обиду мужикам пошел? Наущение со стороны в этом есть как будто бы? Вообще пистолетные эти дела как-то не объясняют себя.
Но, выслушав объяснения Самгина, он тряхнул головой и почти весело закончил:
— Впрочем — дело не мое. Я, так сказать, из патриотизма. Знаете, например: свой вор — это понятно, а, например, поляк или грек — это уж обидно. Каждый должен у своих воровать.
Самгин, рассказав этот анекдот Никоновой, похвастался:
— Человек — удивительно преданный мне. Он, конечно, знаком с филерами, предупреждал меня, что за мной следят, говорил и о тебе: подозрительная особа.
— Вот как? — живо воскликнула она. — Это хорошо!
— Не правда ли?
— Очень хорошо. Ты займись им. Можно использовать более широко. Ты не пробовал уговорить его пойти на службу в охранное отделение? Я бы на твоем месте попробовала.
«Оказывается, в ней есть склонность к авантюрам», — подумал Самгин.
Жизнь становилась все более щедрой событиями, каждый день чувствовался кануном новой драмы. Тон либеральных газет звучал ворчливей, смелее, споры — ожесточенней, деятельность политических партий — лихорадочнее, и все чаще Самгин слышал слова;
«Нелегальный. Подпольщик».
Разъезжая по делам патрона и Варавки, он брал различные поручения Алексея Гогина и других партийцев и по тому, как быстро увеличивалось количество поручений, убеждался, что связи партий в московском фабричном районе растут. Незаметно для себя он привык исполнять эти поручения, исполнял их с любопытством и порою мысленно усмехался, чувствуя себя «покорным слугою революции», как он называл Любашу Сомову, как понимал Никонову. У него было много интересных встреч, и одна из них особенно долго оставалась в памяти.
Поздно вечером к нему в гостиницу явился человек среднего роста, очень стройный, но голова у него была несоразмерно велика, и поэтому он казался маленьким. Коротко остриженные, но прямые и жесткие волосы на голове торчали в разные стороны, еще более увеличивая ее. На круглом, бритом лице — круглые выкатившиеся глаза, толстые губы, верхнюю украшали щетинистые усы, и губа казалась презрительно вздернутой. Одет он в белый китель, высокие сапоги, в руке держал солидную палку.
— Только? — спросил он, приняв из рук Самгина письмо и маленький пакет книг; взвесил пакет на ладони. положил его на пол, ногою задвинул под диван и стал читать письмо, держа его близко пред лицом у правого глаза, а прочитав, сказал:
— Левым почти совсем не вижу. Приговорен к совершенной слепоте; года на два хватит зрения, а затем — погружаюсь во тьму.
Говорил он так, как будто гордился тем, что ослепнет. Было в нем что-то грубоватое, солдатское. Складывая письмо все более маленькими квадратиками, он широко усмехнулся:
— Сообщают, что либералы пошевеливаются в сторону конституции. Пожилая новость. Профессура и адвокаты, конечно? Ну, что ж, пускай зарабатывают для нас некоторые свободы.
Развернув письмо, он снова посмотрел на него правым глазом и спросил тоном экзаминатора:
— Ну, а как студенчество? Самгин уже видел, что пред ним знакомый и неприятный тип чудака-человека. Не верилось, что он слепнет, хотя левый глаз был мутный и странно дрожал, но можно было думать, что это делается нарочно, для вящей оригинальности. Отвечая на его вопросы осторожно и сухо, Самгин уступил желанию сказать что-нибудь неприятное и сказал:
— В общем — молодежь становится серьезнее, и очень многие отходят от политики к науке.
— То есть — как это отходят? Куда отходят? — очень удивился собеседник. — Разве наукой вооружаются не для политики? Я знаю, что некоторая часть студенчества стонет: не мешайте учиться! Но это — недоразумение. Университет, в лице его цивильных кафедр, — военная школа, где преподается наука командования пехотными массами. И, разумеется, всякая другая военная мудрость.
Он говорил, а щетинистые брови его всползали все выше от удивления. Самгин, видя, что выпад его неудачен, переменил тему:
— Вы что же — военный?
— Студент физико-математического факультета, затем — рядовой сто сорок четвертого Псковского полка. Но по слабости зрения, — мне его казак нагайкой испортил, — от службы отстранен и обязан жить здесь, на родине, три года безвыездно.
Быстро выговорив все это, он спросил насмешливо:
— А вы не из тех ли добродушных, которые хотят подвести либералов к власти за левую ручку, а потом получить правой их ручкой по уху?
Он сказал это очень задорно и как-то внезапно помолодел, подтянулся, готовясь к бою, но Самгин уклонился от боя.
— Вы — здесь родились?
— Увы! Но настоящей родиной моей считаю Москву, университет.
— Скучно здесь?
— Скуки не испытывал, но — есть некоторые неудобства: за четырнадцать месяцев — два обыска и семьдесят четыре дня тюрьмы.
Несколько секунд он молча и как бы издали рассматривал Самгина, потом сказал тоном приказа:
— Вы там скажите Гогину или Пояркову, чтоб они присылали мне литературы больше и что совершенно необходимо, чтоб сюда снова приехал товарищ Дунаев. А также — чтоб не являлась ко мне бестолковая дама.
Достав из-под дивана пакет, он снова взвесил его на ладони и — закончил строго:
— И, наконец, меня зовут Петр Усов, а не Руссов и не Петрусов, как они пишут на конвертах. Эта небрежность создает для меня излишние хлопоты с почтой.
Сунул пакет за пазуху, под мышку, молча стиснул пальцы Самгина и ушел, постукивая палкой.
«Вождь… «Объясняющий господин». Как это символично, что он слепнет», — думал Самгин, глядя в окно, на мещанские домики, точно вымытые лунным светом. Домики были двухэтажные, прочные и окутаны садами, как шубами. Земля под ними тоже, должно быть, прочная, а улица плотно вымощена булыжником, отшлифованным пылью и лунным светом. По тротуару величественно плыл большой коричневый ком сгущенной скуки, — пышно одетая женщина вела за руку мальчика в матроске, в фуражке с лентами; за нею шел клетчатый человек, похожий на клоуна, и шумно сморкался в платок, дергая себя за нос. Было тихо, как бывает только в русских уездных городах, лишь внизу гостиницы щелкали шары биллиарда. Можно было вообразить, что это камни мостовой бьются друг о друга от скуки.
Самгин задумался о человеке, который слепнет в этом городе, вероятно, чужом ему, как иностранцу, представил себя на его месте и сжался, точно от холода.
«Все-таки — надо признать — мужественные люди, — невольно подумал он. — Хотя этот — революционер по личному мотиву, так сказать. А скуку эту они едва ли одолеют…»