Ну, куда тебе, козел в очках, деньги? Вот, гляди, я свои грешные капиталы семнадцать лет всё на девушек трачу, скольких в люди вывела, а ты — что, а? Ты, поди-ка, и на бульвар ни одной не вывел, праведник! Ни одной девицы не совратил, чай?
Говоря, она играла браслетом, сняв его с руки, и в красных пальцах ее золото казалось мягким.
— Странно вы написали, — повторила Спивак, беспощадно действуя карандашом. — Точно эсер… сентиментально.
Самгин молчал, наблюдая за нею, за Сашей, бесшумно вытиравшей лужи окровавленной воды на полу, у дивана, где Иноков хрипел и булькал, захлебываясь бредовыми словами. Самгин думал о Трусовой, о Спивак, Варваре, о Никоновой, вообще — о женщинах.
«Странные существа. Макаров, вероятно, прав. Темные души…»
Спивак поразила его тотчас же, как только вошла. Избитый Иноков нисколько не взволновал ее, она отнеслась к нему, точно к незнакомому. А кончив помогать доктору, селя к столу править листок и сказала спокойно, хотя — со вздохом:
— Вам, пожалуй, придется, писать еще «Чего хотел убитый большевик?» Корнев-то не выживет.
— Едва ли выживет, — проворчал доктор. «Да, темная душа», — повторил Самгин, глядя на голую почти до плеча руку женщины. Неутомимая в работе, она очень завидовала успехам эсеров среди ремесленников, приказчиков, мелких служащих, и в этой ее зависти Самгин видел что-то детское. Вот она говорит доктору, который, следя за карандашом ее, окружил себя густейшим облаком дыма:
— На угрозы губернатора разгонять «всяческие сборища применением оружия» — стиль у них! — кое-где уже расклеены литографированные стишки:
и прочее в таком же пошленьком духе. А «Наш край» решено прикрыть…
— Все это — ненадолго, ненадолго, — сказал доктор, разгоняя дым рукой. — Ну-ко, давай, поставим компресс. Боюсь, как левый глаз у него? Вы, Самгин, идите спать, а часа через два-три смените ее…
Самгин ушел к себе, разделся, лег, думая, что и в Москве, судя по письмам жены, по газетам, тоже неспокойно. Забастовки, митинги, собрания, на улицах участились драки с полицией. Здесь он все-таки притерся к жизни. Спивак относится к нему бережно, хотя и суховато. Она вообще бережет людей и была против демонстрации, организованной Корневым и Вараксиным.
Дождь шуршал листвою все сильнее, настойчивей, но, не побеждая тишины, она чувствовалась за его однотонным шорохом. Самгин почувствовал, что впечатления последних месяцев отрывают его от себя с силою, которой он не может сопротивляться. Хорошо это или плохо? Иногда ему казалось, что — плохо. Гапон, бесспорно, несчастная жертва подчинения действительности, опьянения ею. А вот царь — вне действительности и, наверное, тоже несчастен…
Ему показалось, что он еще не успел уснуть, как доктор уже разбудил его.
— Пожалуйте-ко, сударь. Он там возбужден очень, разговаривает, так вы не поощряйте. Я дал ему успокоительное…
Уже светало; перламутровое, очень высокое небо украшали розоватые облака. Войдя в столовую, Самгин увидал на белой подушке освещенное огнем лампы нечеловечье, точно из камня грубо вырезанное лицо с узкой щелочкой глаза, оно было еще страшнее, чем ночью.
— Вот как… обработали меня, — хрипло сказал Иноков.
— Кто? — спросил Клим тоном исследователя загадочных явлений.
— Корвин, — ответил Иноков, точно не сразу вспомнив имя. — Он и, должно быть, певчие. Четверо. Помолчав, он добавил:
— Какой… испанец, дурак! Сколько времени?
— Седьмой час.
— Убить хотел, негодяй! Стреляет.
— Вам нельзя говорить, — вспомнил Самгин.
— Не буду.
Но, помолчав минуту, Иноков снова захрипел:
— Пожалуй, я его… понимаю! Когда меня выгнали из гимназии, мне очень хотелось убить Ржигу, — помните? — инспектор. Да. И после нередко хотелось… того или другого. Я — не злой, но бывают припадки ненависти к людям. Мучительно это…
Он устало замолчал, а Самгин сел боком к нему, чтоб не видеть эту половинку глаза, похожую на осколок самоцветного камня. Иноков снова начал бормотать что-то о Пуаре, рыбной ловле, потом сказал очень внятно и с силой:
— Ему тоже… не поздоровится!
Самгин провел с ним часа три, и все время Инокова как-то взрывало, помолчит минут пять и снова начинает захлебываться словами, храпеть, кашлять. В десять часов пришла Спивак.
— У меня сидит Лидия Тимофеевна, — сказала она. — Идите к ней.
Клим пошел не очень обрадованный новой встречей с Лидией, но довольный отдохнуть от Инокова.
— Она как будто не совсем здорова, — сказала Спивак вслед ему.
— Я не знала, что ты здесь, — встретила его Лидия. — Я зашла к Елизавете Львовне, и — вдруг она говорит! Я разлюбила дом, знаешь? Да, разлюбила!
В костюме сестры милосердия она показалась Самгину жалостно постаревшей. Серая, худая, она все встряхивала головой, забывая, должно быть, что буйная шапка ее волос связана чепчиком, отчего голова, на длинном теле ее, казалась уродливо большой. Торопливо рассказав, что она едет с двумя родственниками мужа в имение его матери вывозить оттуда какие-то ценные вещи, она воскликнула:
— Мне так хочется видеть дом, где родился Антон, где прошло его детство. Налить тебе кофе?
Но кофе она не налила, а, вместе со стулом подвинувшись к Самгину, наклонясь к нему, стала с ужасом в глазах рассказывать почему-то вполголоса и оглядываясь:
— Ты, конечно, знаешь: в деревнях очень беспокойно, возвратились солдаты из Маньчжурии и бунтуют, бунтуют! Это — между нами, Клим, но ведь они бежали, да, да! О, это был ужас! Дядя покойника мужа, — она трижды, быстро перекрестила грудь, — генерал, участник турецкой войны, георгиевский кавалер, — плакал! Плачет и все говорит: разве это возможно было бы при Скобелеве, Суворове?
Заговорив громче, она впала в тон жалобный, лицо ее подергивали судороги, и ужас в темных глазах сгущался.
— Это — невероятно! — выкрикивала и шептала она. — Такое бешенство, такой стихийный страх не доехать до своих деревень! Я сама видела все это. Как будто забыли дорогу на родину или не помнят — где родина? Милый Клим, я видела, как рыжий солдат топтал каблуками детскую куклу, знаешь — такую тряпичную, дешевую. Топтал и бил прикладом винтовки, а из куклы сыпалось… это, как это?
— Опилки, — подсказал Самгин.
— Вот! Опилки. И я уверена, что, если б это был живой ребенок, он и — его!
Схватившись за голову, она растерянно вскочила и, бегая по комнате, выкрикнула:
— О, какой страшный, какой несчастный народ! Ее жалобы, испуг, нервозность не трогали Самгина, удивляя его. Такой разбитой он не мог бы представить себе ее.
«Ей идет вдовство. Впрочем, она была бы и старой девой тоже совершенной», — подумал он, глядя, как Ли- дня, плутая по комнате, на ходу касается вещей так, точно пробует: горячи они или холодны? Несколько успокоясь, она говорила снова вполголоса:
— Все ждут: будет революция. Не могу понять — что же это будет? Наш полковой священник говорит, что революция — от бессилия жить, а бессилие — от безбожия. Он очень строгой жизни и постригается в монахи. Мир во власти дьявола, говорит он.
Самгин вспоминал, как она по ночам, удовлетворив его чувственность, начинала истязать его нелепейшими вопросами. Вспомнил ее письма.
«Неужели забыла она все это? Почему же я не могу забыть?» — с грустью, но и со злобой спрашивал он себя.
— Да! — знаешь, кого я встретила? Марину. Она тоже вдова, давно уже. Ах, Клим, какая она! Огромная, красивая и… торгует церковной утварью! Впрочем — это мелочь. Она — удивительна! Торговля — это ширма. Я не могу рассказать тебе о ней всего, — наш поезд идет в двенадцать тридцать две.
— Тебе не надо ли денег? — спросил Клим.
— Денег? Каких? Зачем? — очень удивилась она
— Деньги отца, — напомнил Самгин.
— Нет, не надо. Они — в банке? Пусть лежат. Муж оставил мне все, что имел.
Она стояла пред ним так близко, что, протянув руки, Самгин мог бы обнять ее, именно об этом он и подумал.