После полудня к Варваре стали забегать незнакомые Самгину разносчики потрясающих новостей. Они именно вбегали и не садились на стулья, а бросались, падали на них, не щадя ни себя, ни мебели.
— Вы слышали? Вы знаете? — И сообщали о забастовках, о погроме помещичьих усадьб, столкновениях с полицией. Варвара рассказала Самгину, что кружок дам организует помощь детям забастовщиков, вдовам и сиротам убитых.
— Тут, знаешь, убивали, — сказала она очень оживленно. В зеленоватом шерстяном платье, с волосами, начесанными на уши, с напудренным носом, она не стала привлекательнее, но оживление все-таки прикрашивало ее. Самгин видел, что это она понимает и ей нравится быть в центре чего-то. Но он хорошо чувствовал за радостью жены и ее гостей — страх.
Пришел длинный и длинноволосый молодой человек с шишкой на лбу, с красным, пышным галстуком на тонкой шее; галстук, закрывая подбородок, сокращал, а пряди темных, прямых волос уродливо суживали это странно-желтое лицо, на котором широкий нос казался чужим. Глаза у него были небольшие, кругленькие, говоря, он сладостно мигал и улыбался снисходительно.
— Брагин, — назвал он себя Климу, пощупав руку его очень холодными пальцами, осторожно, плотно сел на стул и пророчески посоветовал:
— Скажите: слава богу, мы пришли к началу конца! Закинув голову и как бы читая написанное на потолке, он, басовито и непререкаемо, сообщил:
— Рабочими руководит некто Марат, его настоящее имя — Лев Никифоров, он беглый с каторги, личность невероятной энергии, характер диктатора; на щеке и на шее у него большое родимое пятно. Вчера, на одном конспиративном собрании, я слышал его — говорит великолепно.
— А правда, что все они подкуплены японцами? — не очень решительно спросила толстая дама в золотых очках.
— Слухи о подкупе японцев — выдумка монархистов, — строго ответил Брагин. — Кстати: мне точно известно, что, если б не эти забастовки и не стремление Витте на пост президента республики, — Куропаткин разбил бы японцев наголову. Наголову, — внушительно повторил он и затем рассказал еще целый ряд новостей, не менее интересных.
— Удивительно осведомлен, — шепнула Варвара Самгину.
Самгин видел, что Брагин напыщенно глуп да и все в доме, начиная с Варвары, глупо.
«Как, вероятно, в сотнях домов», — подумал он.
Вечером стало еще глупее — в гостиную ввалился человек табачного цвета, большой, краснолицый, сияющий;
— Максим Р-ряхин, — сказал он о себе. Он был широкоплечий, малоголовый, с коротким туловищем на длинных, тонких ногах, с животом, как самовар. Его круглое, тугое лицо украшали светленькие, тщательно подстриженные усы, глубоко посаженные синенькие и веселые глазки, толстый нос и большие, лиловые губы. Все в нем не согласовалось, спорило, и особенно назойливо лез в глаза его маленький, узколобый череп, скудно покрытый светлыми волосами, вытянутый к затылку. Ступни его ног, в рыжих суконных ботинках на пуговицах, заставили Самгина вспомнить огромные, устойчивые ступни Витте, уже прозванного графом Сахалинским. Растягивая звук «о», Ряхин говорил:
— Я — оптимист. В России это самое лучшее — быть оптимистом, этому нас учит вся история. Не надо нервничать, как евреи. Ну, пусть немножко пошумят, поозорничают. Потом их будут пороть. Помните, как Оболенский в Харькове, в Полтаве порол?
В три приема проглотив стакан чая, он рассказал, гладя колени свои ладонями рук, слишком коротких в сравнении с его туловищем:
— В Полтавской губернии приходят мужики громить имение. Человек пятьсот. Не свои — чужие; свои живут, как у Христа за пазухой. Ну вот, пришли, шумят, конечно. Выходит и ним старик и говорит: «Цыцте!» — это по-русски значит: тише! — «Цыцте, Сергий Михайлович — сплять!» — то есть — спят. Ну-с, мужики замолчали, потоптались и ушли! Факт, — закончил он квакающим звуком успокоительный рассказ свой.
«Какой осел», — думал Самгин, покручивая бородку, наблюдая рассказчика. Видя, что жена тает в улыбках, восхищаясь как будто рассказчиком, а не анекдотом, он внезапно ощутил желание стукнуть Ряхина кулаком по лбу и резко спросил:
— Вы — что же? — не верите сообщениям прессы о крестьянских погромах?
— Политика! — ответил Ряхин, подмигнув веселым глазком. — Необходимо припугнуть реакционеров. Если правительство хочет, чтоб ему помогли, — надобно дать нам более широкие права. И оно — даст! — ответил Ряхин, внимательно очищая грушу, и начал рассказывать новый успокоительный анекдот.
Поняв, что человек этот ставит целью себе «вносить успокоение в общество», Самгин ушел в кабинет, но не успел еще решить, что ему делать с собою, — явилась жена.
— Он тебе не понравился? — ласково спросила она, гладя плечо Клима. — А я очень ценю его жизнерадостность. Он — очень богат, член правления бумажной фабрики и нужен мне. Сейчас я должна ехать с ним на одно собрание.
Поцеловав Клима, она добавила:
— Не умный, но — замечательный! Ананасные дыни у себя выращивает.
Дыни рассмешили ее, и, хихикнув, она исчезла.
Самгин чувствовал себя человеком, который случайно попал за кулисы театра, в среду третьестепенных актеров, которые не заняты в драме, разыгрываемой на сцене, и не понимают ее значения. Глядя на свое отражение в зеркале, на сухую фигурку, сероватое, угнетенное лицо, он вспомнил фразу из какого-то французского романа:
«Изысканное мучительство жизни».
Закурил папиросу и стал пускать струи дыма в зеркало, сизоватый дым на секунды стирал лицо и, кудряво расползаясь по стеклу, снова показывал мертвые кружочки очков, хрящеватый нос, тонкие губы и острую кисточку темненькой бороды.
— Ну, что? — спросил Самгин и, вздрогнув, оглянулся; было неприятно, что спросил он вслух, довольно громко и с озлоблением.
«Это уж похоже на неврастению», — опасливо подумал он, отходя от зеркала, и вспомнил, что вспышки злого недовольства собою все чаще пугают его.
Он оделся и, как бы уходя от себя, пошел гулять. Показалось, что город освещен празднично, слишком много было огней в окнах и народа на улицах много. Но одиноких прохожих почти нет, люди шли группами, говор звучал сильнее, чем обычно, жесты — размашистей; создавалось впечатление, что люди идут откуда-то, где любовались необыкновенно возбуждающим зрелищем.
Обгоняя прохожих, Самгин ловил фразы, звучавшие довольно благоразумно.
— Ну, что же? Прекратится подвоз провизии…
— Лавочники выиграют.
— Вы — против забастовки?
— Я — за единодушие! Забастовка может вызвать недовольство общества…
В полосах света из магазинов слова звучали как будто тише, а в тени — яснее, храбрее.
— В Калужской губернии семнадцать усадьб сожжено…
Колокола бесчисленных церквей призывали ко всенощной как-то необычно тревожно; извозчики похлестывали лошадей более усердно, чем всегда.
«Извозчики — самый спокойный народ», — вспомнил Самгин. Ему загородил дорогу человек в распахнутой шубе, в мохнатой шапке, он вел под руки двух женщин и сочно рассказывал:
— Социал-демократы — политические подростки. Я знаю всех этих Маратов, Бауманов, — крикуны! Крестьянский союз — вот кто будет делать историю…
Самгин решил зайти к Гогиным, там должны всё знать. Там было тесно, как на вокзале пред отходом поезда, он с трудом протискался сквозь толпу барышень, студентов из прихожей в зал, и его тотчас ударил по ушам тяжелый, точно в рупор кричавший голос:
— Из того, что либералы высказались против булыгинской Думы, вы уже создаете какую-то теорию необходимости политического сводничества.
Разноголосо, но одинаково свирепо закричали:
— Ложь!
— К порядку!
— Стыдно!
— Товар-рищи — к порядку!
Перед Самгиным стоял Редозубов, внушая своему соседу вполголоса:
— Видишь, Ефим, — без хозяина решают. Кроме тебя — нет ни одного мужика!
Шум превратился в глухой ропот, а его покрыл осипший голос:
— Буржуазия есть буржуазия, и ничем иным она не может быть…
— Это — Марат?
— Кажется — он.
— Мы обязаны развернуть забастовку во всеобщую… Мешая слушать, Редозубов бормотал:
— Какие у них рабочие? Нет у них рабочих! В зале снова разгорались крики: