– Особенный.
И, по обыкновению, начала допрашивать:
– Что ты находишь в Роденбахе? Это – пена плохого мыла, на мой взгляд.
Как-то вечером, когда в окна буйно хлестал весенний ливень, комната Клима вспыхивала голубым огнем и стекла окон, вздрагивая от ударов грома, ныли, звенели, Клим, настроенный лирически, поцеловал руку девушки. Она отнеслась к этому жесту спокойно, как будто и не ощутила его, но, когда Клим попробовал поцеловать еще раз, она тихонько отняла руку свою.
– Ты не веришь мне, а я... – начал Клим, но она прервала его речь.
– Меньше всего ты похож на кавалера де-Грие. Я тоже не Манон.
Через минуту она, вздрогнув, сказала:
– Я думаю, что наиболее отвратительно любят женщин актеры.
Клим обеспокоенно спросил:
– Почему же именно актеры? Не ответила.
Такие мысли являлись у нее неожиданно, вне связи с предыдущим, и Клим всегда чувствовал в них нечто подозрительное, намекающее. Не считает ли она актером его? Он уже догадывался, что Лидия, о чем бы она ни говорила, думает о любви, как Макаров о судьбе женщин, Кутузов о социализме, как Нехаева будто бы думала о смерти, до поры, пока ей не удалось вынудить любовь. Клим Самгин все более не любил и боялся людей, одержимых одной идеей, они все насильники, все заражены стремлением порабощать.
Нередко ему казалось, что Лидия, играет с ним, это углубляло его неприязнь к ней, усиливало и робость его. Но он с удивлением отмечал, что и это не отталкивает его от девушки.
Всего хуже он чувствовал себя, когда она внезапно, среди беседы, погружалась в странное оцепенение. Крепко сжав губы, широко открыв глаза, она смотрела в упор и как бы сквозь него; на смуглом лице являлась тень неведомых дум. В такую минуту она казалась вдруг постаревшей, проницательной и опасно мудрой. Клим опускал голову, не вынося ее взгляда, ожидая, что сейчас она выдумает что-то необыкновенное, ненормальное и потребует, чтоб он исполнил эту ее выдумку. Он боялся, что не сумеет отказать ей. И только один раз нашел в себе достаточно смелости спросить:
– Что с тобой?
– Ничего, – ответила она обычаям для всех пустым словом.
Но затем, насильно осветив лицо свое медленной улыбкой, сказала:
– Молчун схватил. Павла, – помнишь? – горничная, которая обокрала нас и бесследно исчезла? Она рассказывала мне, что есть такое существо – Молчун. Я понимаю – я почти вижу его – облаком, туманом. Он обнимет, проникнет в человека и опустошит его. Это – холодок такой. В нем исчезает всё, все мысли, слова, память, разум – всё! Остается в человеке только одно – страх перед собою. Ты понимаешь?
– Да, – ответил Клим, глядя, как угасает ее деланная улыбка, и думая: «Это – игра. Конечно – игра!»
– А я – не понимаю, – продолжала она с новой, острой усмешкой. – Ни о себе, ни о людях – не понимаю. Я не умею думать... мне кажется. Или я думаю только о своих же думах. В Москве меня познакомили с одним сектантам, простенький такой, мордочка собаки. Он качался и бормотал:
Нога поет – куда иду? Рука поет – зачем беру? А плоть ноет – почто живу?– Не правда ли – странно? Такой простой, худенький. Это не нужно, по-моему. Клим согласился:
– Не нужно.
Но Лидия вдруг спросила очень строго:
– А если – нужно? Почему ты знаешь: да или нет? Она постоянно делала так: заставит согласиться с нею и тотчас оспаривает свое же утверждение. Соглашался с нею Клим легко, а спорить не хотел, находя это бесплодным, видя, что она не слушает возражений.
Видел он и то, что его уединенные беседы с Лидией не нравятся матери. Варавка тоже хмурился, жевал бороду красными губами и говорил, что птицы вьют гнезда после того, как выучатся летать. От него веяло пыльной скукой, усталостью, ожесточением. Он являлся домой измятый, точно после драки. Втиснув тяжелое тело свое в кожаное кресло, он пил зельтерскую воду с коньяком, размачивал бороду и жаловался на городскую управу, на земство, на губернатора. Он говорил:
– В России живет два племени: люди одного – могут думать и говорить только о прошлом, люди другого – лишь о будущем и, непременно, очень отдаленном. Настоящее, завтрашний день, почти никого не интересует.
Мать сидела против него, как будто позируя портретисту. Лидия и раньше относилась к отцу не очень ласково, а теперь говорила с ним небрежно, смотрела на него равнодушно, как на человека, не нужного ей. Тягостная скука выталкивала Клима на улицу. Там он видел, как пьяный мещанин покупал у толстой, одноглазой бабы куриные яйца, брал их из лукошка и, посмотрев сквозь яйцо на свет, совал в карман, приговаривая по-татарски: