– Над чем ты смеешься? – спрашивала она.
– Я не смеюсь, – отрицал Клим, робея.
– Но ведь я вижу, – настаивала она. – У тебя в глазах снежинки.
Он робел еще больше, ожидая, что вот сейчас она спросит его: как он думает о дальнейших отношениях между ними?
Петербург становился еще неприятнее оттого, что в нем жила Нехаева.
Весна подходила медленно. Среди ленивых облаков, которые почти каждый день уныло сеяли дождь, солнце появлялось ненадолго, неохотно и бесстрастно обнажало грязь улиц, копоть на стенах домов. С моря дул холодный ветер, река синевато вспухла, тяжелые волны голодно лижут гранит берегов. Из окна своей комнаты Клим видел за крышами угрожающе поднятые в небо пальцы фабричных труб; они напоминали ему исторические предвидения и пророчества Кутузова, напоминай остролицего рабочего, который по праздникам таинственно, с черной лестницы, приходил к брагу Дмитрию, и тоже таинственную барышню, с лицом татарки, изредка посещавшую брата. Барышня была какая-то беззвучная и слепо прищуривала глаза, черные, как смола.
Иногда казалось, что тяжкий дым фабричных труб имеет странное свойство: вздымаясь и растекаясь над городом, он как бы разъедал его. Крыши домов таяли, исчезали, всплывая вверх, затем снова опускались из дыма. Призрачный город качался, приобретая жуткую неустойчивость, это наполняло Самгина странной тяжестью, заставляя вспоминать славянофилов, не любивших Петербург, «Медного всадника», болезненные рассказы Гоголя.
Не нравилась ему игла Петропавловской крепости и ангел, пронзенный ею; не нравилась потому, что об этой крепости говорили с почтительной ненавистью к ней, но порою в ненависти звучало что-то похожее на зависть: студент Попов с восторгом называл крепость:
– П'антеон.
Звуком «п» он как бы подражал выстрелу из игрушечного пистолета, а остальные звуки произносил вполголоса.
– Б'акунин, – говорил он, загибая пальцы. – Неч-чаев. К'нязь Кроп-поткин...
Было что-то нелепое в гранитной массе Исакиевского собора, в прикрепленных к нему серых палочках и дощечках лесов, на которых Клим никогда не видел ни одного рабочего. По улицам машинным шагом ходили необыкновенно крупные солдаты; один из них, шагая впереди, пронзительно свистел на маленькой дудочке, другой жестоко бил в барабан. В насмешливом, злокозненном свисте этой дудочки, в разноголосых гудках фабрик, рано по утрам разрывавших сон, Клим слышал нечто, изгонявшее его из города.
Он замечал, что в нем возникают не свойственные ему думы, образы, уподобления. Идя по Дворцовой площади или мимо нее, он видел, что лишь редкие прохожие спешно шагают по лысинам булыжника, а хотелось, чтоб площадь была заполнена пестрой, радостно шумной толпой людей. Александровская колонна неприятно напоминала фабричную трубу, из которой вылетел бронзовый ангел и нелепо застыл в воздухе, как бы соображая, куда бросить крест. Царский дворец, всегда безгласный, с пустыми окнами, вызывал впечатление нежилого дома. Вместе с полукругом скучных зданий цвета железной ржавчины, замыкавших пустынную площадь, дворец возбуждал чувство уныния. Клим находил, что было бы лучше, если б дом хозяина России поддерживали устрашающие кариатиды Эрмитажа.
Видя эту площадь, Клим вспоминал шумный университет и студентов своего факультета – людей, которые учились обвинять и защищать преступников. Они уже и сейчас обвиняли профессоров, министров, царя. Самодержавие царя защищали люди неяркие, бесталанно и робко; их было немного, и они тонули среди обвинителей.
Климу надоели бесконечные споры народников с марксистами, и его раздражало, что он не мог понять: кто ошибается наиболее грубо? Он был крепко, органически убежден, что ошибаются и те и другие, он не мог думать иначе, но не усваивал, для которой группы наиболее обязателен закон постепенного и мирного развития жизни. Иногда ему казалось, что марксисты более глубоко, чем народники, понимают несокрушимость закона эволюции, но все-таки и на тех и на других он смотрел как на представителей уже почти ненавистной ему «кутузовщины». Было невыносимо видеть болтливых людишек, которым глупость юности внушила дерзкое желание подтолкнуть, подхлестнуть веками узаконенное равномерное движение жизни.
Его особенно занимали споры на тему: вожди владеют волей масс или масса, создав вождя, делает его орудием своим, своей жертвой? Мысль, что он, Самгин, может быть орудием чужой воли, пугала и возмущала его. Вспоминалось толкование отцом библейской легенды о жертвоприношении Авраама и раздраженные слова Нехаевой: