– В Полтавской губернии приходят мужики громить имение. Человек пятьсот. Не свои – чужие; свои живут, как у Христа за пазухой. Ну вот, пришли, шумят, конечно. Выходит и ним старик и говорит: «Цыцте!» – это по-русски значит: тише! – «Цыцте, Сергий Михайлович – сплять!» – то есть – спят. Ну-с, мужики замолчали, потоптались и ушли! Факт, – закончил он квакающим звуком успокоительный рассказ свой.
«Какой осел», – думал Самгин, покручивая бородку, наблюдая рассказчика. Видя, что жена тает в улыбках, восхищаясь как будто рассказчиком, а не анекдотом, он внезапно ощутил желание стукнуть Ряхина кулаком по лбу и резко спросил:
– Вы – что же? – не верите сообщениям прессы о крестьянских погромах?
– Политика! – ответил Ряхин, подмигнув веселым глазком. – Необходимо припугнуть реакционеров. Если правительство хочет, чтоб ему помогли, – надобно дать нам более широкие права. И оно – даст! – ответил Ряхин, внимательно очищая грушу, и начал рассказывать новый успокоительный анекдот.
Поняв, что человек этот ставит целью себе «вносить успокоение в общество», Самгин ушел в кабинет, но не успел еще решить, что ему делать с собою, – явилась жена.
– Он тебе не понравился? – ласково спросила она, гладя плечо Клима. – А я очень ценю его жизнерадостность. Он – очень богат, член правления бумажной фабрики и нужен мне. Сейчас я должна ехать с ним на одно собрание.
Поцеловав Клима, она добавила:
– Не умный, но – замечательный! Ананасные дыни у себя выращивает.
Дыни рассмешили ее, и, хихикнув, она исчезла.
Самгин чувствовал себя человеком, который случайно попал за кулисы театра, в среду третьестепенных актеров, которые не заняты в драме, разыгрываемой на сцене, и не понимают ее значения. Глядя на свое отражение в зеркале, на сухую фигурку, сероватое, угнетенное лицо, он вспомнил фразу из какого-то французского романа:
«Изысканное мучительство жизни».
Закурил папиросу и стал пускать струи дыма в зеркало, сизоватый дым на секунды стирал лицо и, кудряво расползаясь по стеклу, снова показывал мертвые кружочки очков, хрящеватый нос, тонкие губы и острую кисточку темненькой бороды.
– Ну, что? – спросил Самгин и, вздрогнув, оглянулся; было неприятно, что спросил он вслух, довольно громко и с озлоблением.
«Это уж похоже на неврастению», – опасливо подумал он, отходя от зеркала, и вспомнил, что вспышки злого недовольства собою все чаще пугают его.
Он оделся и, как бы уходя от себя, пошел гулять. Показалось, что город освещен празднично, слишком много было огней в окнах и народа на улицах много. Но одиноких прохожих почти нет, люди шли группами, говор звучал сильнее, чем обычно, жесты – размашистей; создавалось впечатление, что люди идут откуда-то, где любовались необыкновенно возбуждающим зрелищем.
Обгоняя прохожих, Самгин ловил фразы, звучавшие довольно благоразумно.
– Ну, что же? Прекратится подвоз провизии...
– Лавочники выиграют.
– Вы – против забастовки?
– Я – за единодушие! Забастовка может вызвать недовольство общества...
В полосах света из магазинов слова звучали как будто тише, а в тени – яснее, храбрее.
– В Калужской губернии семнадцать усадьб сожжено...
Колокола бесчисленных церквей призывали ко всенощной как-то необычно тревожно; извозчики похлестывали лошадей более усердно, чем всегда.
«Извозчики – самый спокойный народ», – вспомнил Самгин. Ему загородил дорогу человек в распахнутой шубе, в мохнатой шапке, он вел под руки двух женщин и сочно рассказывал:
– Социал-демократы – политические подростки. Я знаю всех этих Маратов, Бауманов, – крикуны! Крестьянский союз – вот кто будет делать историю...
Самгин решил зайти к Гогиным, там должны всё знать. Там было тесно, как на вокзале пред отходом поезда, он с трудом протискался сквозь толпу барышень, студентов из прихожей в зал, и его тотчас ударил по ушам тяжелый, точно в рупор кричавший голос:
– Из того, что либералы высказались против булыгинской Думы, вы уже создаете какую-то теорию необходимости политического сводничества.
Разноголосо, но одинаково свирепо закричали:
– Ложь!
– К порядку!
– Стыдно!
– Товар-рищи – к порядку!
Перед Самгиным стоял Редозубов, внушая своему соседу вполголоса:
– Видишь, Ефим, – без хозяина решают. Кроме тебя – нет ни одного мужика!
Шум превратился в глухой ропот, а его покрыл осипший голос:
– Буржуазия есть буржуазия, и ничем иным она не может быть...
– Это – Марат?
– Кажется – он.
– Мы обязаны развернуть забастовку во всеобщую... Мешая слушать, Редозубов бормотал: