– Ну, мы, которые – побежали, – чем оборониться? – А те – на чердаки...
Самгин смотрел на крышу, пытаясь сосчитать храбрецов, маленьких, точно школьники. Но они не поддавались счету, мелькая в глазах с удивительной быстротой, они подбегали к самому краю крыши и, рискуя сорваться с нее, метали вниз поленья, кирпичи, доски и листы железа, особенно пугавшие казацких лошадей. Самгин снимал и вновь надевал очки, наблюдая этот странный бой, очень похожий на игру расшалившихся детей, видел, как бешено мечутся испуганные лошади, как всадники хлещут их нагайками, а с панели небольшая группа солдат грозит ружьями в небо и целится на крышу. Но выстрелов не слышно было в сплошном, густейшем реве и вое, маленькие булочники с крыши не падали, и во всем этом ничего страшного не было, а было что-то другое, чего он не мог понять. Вокруг его непрерывно трепетал торопливый нервный говорок.
– Дымоход разбирают.
– Оборониться всегда найдешь чем – только захоти! – восторженно прокричал кто-то, его немедля передразнили:
– Захоти-и! Ну-ко, пойди, сбей кулаком солдатов! Было бы чем оборониться, мы бы тут не торчали...
– Эх, братцы! Кирпичу подать бы им... А знакомый Самгину голос человека с перевязанной ладонью внушительно объяснял:
– С крыши пулей не собьешь, способной линии для пули нету...
Большинство людей стояло молча, сосредоточенно, как стоят на кулачных боях взрослые бойцы, наблюдая горячую драку подростков.
– Еще солдат гонят, – угрюмо сказал кто-то, и вслед за тем Самгин услыхал памятный ему сухой треск ружейного залпа.
– Эге!
– Холостыми...
– Знаем мы эти холостые!
– – Однако уходить надо, ребята!
И не спеша, люди, окружавшие Самгина, снова пошли в Леонтьевский, оглядываясь, как бы ожидая, что их позовут назад; Самгин шел, чувствуя себя так же тепло и безопасно, как чувствовал на Выборгской стороне Петербурга. В общем он испытывал удовлетворение человека, который, посмотрев репетицию, получил уверенность, что в пьесе нет моментов, терзающих нервы, и она может быть сыграна очень неплохо.
Почти неделю он прожил в настроении приподнятом, злорадно забавляясь страхами жены.
– Что ж это будет, Клим, как ты думаешь? – назойливо спрашивала она каждый день утром, прочитав телеграммы газет о росте забастовок, крестьянском движении, о сокращении подвоза продуктов к Москве.
– Борются с правительством, а хотят выморить голодом нас, – возмущалась она, вздергивая плечи на высоту ушей. – При чем тут мы?
Негодовала не одна Варвара, ее приятели тоже возмущались. Оракулом этих дней был «удивительно осведомленный» Брагин. Он подстриг волосы и уже заменил красный галстук синим в полоску; теперь галстук не скрывал его подбородка, и оказалось, что подбородок уродливо острый, загнут вверх, точно у беззубого старика, от этого восковой нос Брагина стал длиннее, да и все лицо обиженно вытянулось. Фыркая и кашляя, он говорил:
– Знаете, это все-таки – смешно! Вышли на улицу, устроили драку под окнами генерал-губернатора и ушли, не предъявив никаких требований. Одиннадцать человек убито, тридцать два – ранено. Что же это? Где же наши партии? Где же политическое руководство массами, а?
Самгин молчал. Да, политического руководства не было, вождей – нет. Теперь, после жалобных слов Брагина, он понял, что чувство удовлетворения, испытанное им после демонстрации, именно тем и вызвано: вождей – нет, партии социалистов никакой роли не играют в движении рабочих. Интеллигенты, участники демонстрации, – благодушные люди, которым литература привила с детства «любовь к народу». Вот кто они, не больше.
Возмущаясь недостатком активности рабочих, Брагин находил активность крестьян не только чрезмерной, но совершенно излишней.
– Это – начало пугачевщины, – говорил он, прикрывая глаза ресницами не сверху, как люди, а снизу, как птицы.
Ряхин тоже приуныл и, делая руками в воздухе какие-то сложные петли, бормотал виновато:
– Да, перебарщивают. Расшалились. Ах, правительство, правительство! – вздыхал он.
Иронически радовался Редозубов. Самгин встретил его на митинге.
– Мужичок-то, а? – спросил Редозубов, хлопнув его по плечу, и обещал: – Он вам покажет коку с соком!
Самгин не ответил ему, даже не взглянул на него; бывший толстовец вызывал в нем какие-то неопределенные опасения. Было уже довольно много людей, у которых вчерашняя «любовь к народу» заметно сменялась страхом пред народом, но Редозубов отличался от этих людей явным злорадством, с которым он говорил о разгромах крестьянами помещичьих хозяйств. В его анархизме Самгин чувствовал нечто подзадоривающее, провокаторское, но гораздо хуже было то, что настроение Редозубова было чем-то сродно, совпадало с настроением самого Клима.