— Смир-рно! — командуют офицера.
Город уже проснулся, трещит, с недостроенного дома снимают леса, возвращается с работы пожарная команда, измятые, мокрые гасители огня равнодушно смотрят на людей, которых учат ходить по земле плечо в плечо друг с другом, из-за угла выехал верхом на пестром коне офицер, за ним, перерезав дорогу пожарным, громыхая железом, поползли небольшие пушки, явились солдаты в железных шлемах и прошла небольшая толпа разнообразно одетых людей, впереди ее чернобородый великан нес икону, а рядом с ним подросток тащил на плече, как ружье, палку с национальным флагом.
Самгин стоял на панели, курил и наблюдал, ощущая, что все это не то что подавляет, но как-то стесняет его, вызывая чувство уныния, печали. Солдат с крестом и нашивками негромко скомандовал:
— Вольно! Закуривай...
Прихрамывая, тыкая палкой в торцы, он перешел с мостовой на панель, присел на каменную тумбу, достал из кармана газету и закрыл ею лицо свое. Самгин отметил, что солдат, взглянув на него, хотел отдать ему честь, но почему-то раздумал сделать это.
— Обучаете? — спросил он. Солдат, взглянув на него через газету, ответил вполголоса и неохотно:
— Да, вот... оболваниваю. Однако — в месяц человека солдатом не сделаешь. Сами видите.
Самгин ушел, но после этого он, видя, как обучают солдат, останавливался на несколько минут, смотрел, прислушивался к замечаниям прохожих и таких же наблюдателей, как сам он, — замечания звучали насмешливо, сердито, уныло, угрюмо.
— Мелкокалиберный народ...
— Крупных-то, видно, всех перебили.
— Эдакие герои едва ли немцев побьют. Женщины вздыхали:
— Господи, когда же кончится это!
Наблюдения Клима Ивановича Самгина все более отчетливо и твердо слагались в краткие фразы:
«Обыватель относится к армии, к солдатам скептически». — «Страна, видимо, исчерпала весь запас отборной живой силы». — «Война — надоела, ее нужно окончить».
Слухи о попытках царицы заключить сепаратный мир с Германией утверждали его выводы» но еще более утверждались они фактами иного порядка. Заметно уменьшалось количество здоровых молодых людей, что особенно ясно видно было на солдатах, топавших ногами на всех площадях города. Крупными скоплениями мелких людей командовали, брезгливо гримасничая, истерически вскрикивая, офицера, побывавшие на войне, полубольные, должно быть, раненые, контуженые... Неуклюжесть, недогадливость рядовых болезненно раздражала их, они матерно ругались, негромко, оглядываясь на зрителей. Самгину казалось, что им хочется бить палками будущих солдат, и эти надорванные, изношенные люди возбуждали в нем сочувствие.
«Интеллигенция армии, — думал он. — Интеллигенция, организующая массу на защиту отечества».
Память показывала картину убийства Тагильского, эффектный жест капитана Вельяминова, — жест, которым он положил свою саблю на стол пред генералом.
С некоторого времени он мог, не выходя из своей квартиры, видеть, как делают солдат, — обучение происходило почти под окнами у него, и, открыв окно, он слышал:
— Смирно-о! Эй, ты, рябой, — подбери брюхо! Что ты — беременная баба? Носки, носки, чорт вас возьми! Сказано: пятки — вместе, носки — врозь. Харя чортова — как ты стоишь? Чего у тебя плечо плеча выше? Эх вы, обормоты, дураково племя. Смирно-о! Равнение налево, шагом... Куда тебя черти двигают, свинья тамбовская, куда? Смирно-о! Равнение направо, ша-агом... арш! Ать—два, ать—два, левой, левой... Стой! Ну — черти не нашего бога, ну что мне с вами делать, а?
Командовал большой, тяжелый солдат, широколицый, курносый, с рыжими усами и в черной повязке, закрывавшей его правый глаз. Часа два он учил шагистике, а после небольшого отдыха — бою на штыках. Со двора дома, напротив квартиры Самгина, выносили деревянное сооружение, в котором болтался куль, набитый соломой. Солдаты, один за другим, кричали «ура» и, подбегая, вытаращив глаза, тыкали в куль штыками — смотреть на это было неприятно и смешно. Самгин много слышал о мощности немецкой артиллерии, о силе ее заградительного огня, не представлял, как можно достать врага штыком, обучение бою на куле соломы казалось ему нелепостью постыдной. Он был уверен, что так же оценивают эти неуклюжие прыжки прохожие и обыватели, выглядывая из окон.
Сырым, после ночного дождя, осенним днем, во время отдыха, после нескольких минут тишины, на улице затренькала балалайка, зашелестел негромкий смех. Самгин подошел к окну, выглянул: десяток солдат, плотно окружив фонарный столб, слушали, как поет, подыгрывая на балалайке, курчавый, смуглый, точно цыган, юноша в рубахе защитного цвета, в начищенных сапогах, тоненький, аккуратный. Пел он вполголоса, и трудно было (разобрать) слова бойкой плясовой песенки, мешала балалайка, шарканье ног, сдерживаемый смех. Но, прислушавшись, Самгин поймал двустишие:
— Ух, ты-и, — вскричал один из слушателей и даже выбил дробь ногами. Будущие солдаты, негромко и оглядываясь, посмеивались, и в этот сдержанный смешок как бы ввинчивались веселые слова:
Самгин возмутился.
«Уши надрать мальчишке», — решил он. Ему, кстати, пора было идти в суд, он оделся, взял портфель и через две-три минуты стоял перед мальчиком, удивленный и уже несколько охлажденный, — на смуглом лице брюнета весело блестели странно знакомые голубые глаза. Мальчик стоял, опустив балалайку, держа ее за конец грифа и раскачивая, вблизи он оказался еще меньше ростом и тоньше. Так же, как солдаты, он смотрел на Самгина вопросительно, ожидающе.
— Можно узнать, почему вы одеты военным? — строго спросил Самгин. Мальчик звучно ответил:
— Доброволец, числюсь в команде музыкантов.
— Ах, вот что! Ваша фамилия?
— Спивак, Аркадий, — сказал мальчик и, нахмурясь, сам спросил: — А — зачем вам нужно знать, кто я? И какое у вас право спрашивать? Вы — земгусар?
— Земгусар, — механически повторил Самгин. — Ваша мать — Елизавета Львовна?
— Да.
— Она — здесь?
— Она умерла. Вы знали ее? — мягко спросил Спивак.
— Да, знал, — сказал Самгин и, шагнув еще ближе к нему, проговорил полушепотом:
— Я слышал, что вы поете. Вы очень рискуете...
— Разве? — шутливо и громко спросил Спивак, настраивая балалайку. Самгин заметил, что солдаты смотрят на него недружелюбно, как на человека, который мешает. И особенно пристально смотрели двое: коренастый, толстогубый, большеглазый солдат с подстриженными усами рыжего цвета, а рядом с ним прищурился и закусил губу человек в синей блузе с лицом еврейского типа. Коснувшись пальцем фуражки, Самгин пошел прочь, его проводил возглас:
— Гусар без шашки, одни бляшки.
Потом дважды негромко свистнули.
«Ему не больше шестнадцати лет. Глаза матери. Красивый мальчик», — соображал Самгин, пытаясь погасить чувство, острое, точно ожог.
«Что меня смутило? — размышлял он. — Почему я не сказал мальчишке того, что должен был сказать? Он, конечно, научен и подослан пораженцами, большевиками. Возможно, что им руководит и чувство личное — месть за его мать. Проводится в жизнь лозунг Циммервальда: превратить войну с внешним врагом в гражданскую войну, внутри страны. Это значит: предать страну, разрушить ее... Конечно так. Мальчишка, полуребенок — ничтожество. Но дело не в человеке, а в слове. Что должен делать я и что могу делать?»
Ответа на этот вопрос он не стал искать, сознавая, что ответ потребовал бы от него действия, для которого он не имеет силы. Ускорив шаг, он повернул за угол.
«Но — до чего бессмысленна жизнь!» — мысленно воскликнул он. Это возмущенное восклицание успокоило его. он снова вспомнил, представил себе Аркадия среди солдат, веселую улыбку на смуглом лице и вдруг вспомнил:
«А этот, с веснушками, в синей блузе, это... московский — как его звали? Ученик медника? Да, это — он. Конечно. Неужели я должен снова встретить всех, кого знал когда-то? И — что значат вот эти встречи? Значат ли они, что эти люди так же редки, точно крупные звезды, или — многочисленны, как мелкие?»