Полукругом стояли краснолицые музыканты, неистово дуя в трубы, медные крики и уханье труб вливалось в непрерывный, воющий шум города, и вой был так силен, что казалось, это он раскачивает деревья в садах и от него бегут во все стороны, как встревоженные тараканы, бородатые мужики с котомками за спиною, заплаканные бабы.
Упираясь головой в забор, огненно-рыжий мужик кричал в щель между досок:
– Два тридцать – хошь? Душу продаю, сукиному сыну...
Он пинал в забор ногою, бил кулаком по доскам, а в левой руке его висела, распустив меха, растрепанная гармоника.
– Душу, – кричал он. – Шесть гривен? Врешь! Ударив гармоникой по забору, он бросил ее под ноги себе, растоптал двумя ударами ноги и пошел прочь быстрым, твердым шагом трезвого человека.
На берегу тихой Поруссы сидел широкобородый запасной в солдатской фуражке, голубоглазый красавец; одной рукой он обнимал большую, простоволосую бабу с румяным лицом и безумно вытаращенными глазами, в другой держал пестрый ее платок, бутылку водки и – такой мощный, рослый – говорил женским голосом, пронзительно:
– Значит – так! Значит – мерина продавай, мать его...
Прижимаясь лицом к плечу его, баба выла:
– Лександра, Христа ради...
– Стой! Молчи, дай подумать...
Он воткнул горлышко бутылки в рот себе, запрокинул голову, и густейшая борода его судорожно затряслась. Пил он до слез, потом швырнул недопитую бутылку в воду, вздрогнул, с отвращением потряс головой и снова закричал:
– Значит – продавай! Больше – никаких! Ну, вот... Работали мы с тобой, мать их...
Баба вырвала платок из его рук и, стирая пот со лба его, слезы с глаз, завыла еще громче:
– Лександрушка, – никто нас не жалеет...
– Молчи! Ударю...
Пружинно вскочив на ноги, он рывком поднял бабу с земли, облапил длинными руками, поцеловал и, оттолкнув, крикнул, задыхаясь, грозя кулаком:
– Гляди же!
– Лександра...
– Молчи! Значит – поняла? Продавай! Идем.
– Господи, да – что же это? – истерически крикнула баба, ощупывая его руками, точно слепая. Мужик взмахнул рукою, открыл рот и замотал головою, как будто его душили.
С этого момента Самгину стало казаться, что у всех запасных открытые рты и лица людей, которые задыхаются. От ветра, пыли, бабьего воя, пьяных песен и непрерывной, бессмысленной ругани кружилась голова. Он вошел на паперть церкви; на ступенях торчали какие-то однообразно-спокойные люди и среди них старичок с медалью на шее, тот, который сидел в купе вместе с Климом.
– Теперь война легкая, – говорил он. – И ружья легче и начальство.
– Это верно.
На площади лениво толпились празднично одетые обыватели; женщины под зонтиками были похожи на грибы-мухоморы. Отовсюду вырывались, точно их выбрасывало, запасные, встряхивая котомками, они ошеломленно бежали все в одном направлении, туда, где пела и ухала медь военных труб.
«Тихий океан, – вспомнил Самгин. – Торопятся сбросить японцев пинками в Тихий океан. Кошмар».
Да, было нечто явно шаржированное и кошмарное в том, как эти полоротые бородачи, обгоняя друг друга, бегут мимо деревянных домиков, разноголосо и крепко ругаясь, покрикивая на ошарашенных баб, сопровождаемые их непрерывными причитаниями, воем. Почти все окна домов сконфуженно закрыты, и, наверное, сквозь запыленные стекла смотрят на обезумевших людей деревни привыкшие к спокойной жизни сытенькие женщины, девицы, тихие старички и старушки.
«Океан...»
Толпа редела, разгоняемая жарким ветром и пылью; на площади обнаружилась куча досок, лужа, множество битых бутылок и бочка; на ней сидел серый солдат с винтовкой в коленях. Ветер гонял цветные бумажки от конфект, солому, врывался на паперть и свистел в какой-то щели. Самгин постоял, посмотрел и, чувствуя отвращение к этому городу, к людям, пошел в санаторию. Ему захотелось тотчас же перескочить через все это в маленькую монашескую комнату Никоновой, для того чтоб рассказать ей об этом кошмаре и забыть о нем.
Через трое суток он был дома, кончив деловой день, лежал на диване в кабинете, дожидаясь, когда стемнеет и он пойдет к Никоновой. Варвара уехала на дачу, к знакомым. Пришла горничная и сказала, что его спрашивает Гогин.
– По телефону? Скажи, что».
– Они здесь.
Самгин встал, догадываясь, что этот хлыщеватый парень, играющий в революцию, вероятно, попросит его о какой-нибудь услуге, а он не сумеет отказаться. Нахмурясь, поправив очки, Самгин вышел в столовую, Гогин, одетый во фланелевый костюм, в белых ботинках, шагал по комнате, не улыбаясь, против обыкновения, он пожал руку Самгина и, продолжая ходить, спросил скучным голосом:
– Вы не знаете, куда уехала Никонова?
– Не знаю.
– А что вы о ней вообще знаете?
– Очень немного. В чем дело?
Гогин сел к столу, не торопясь вынимая портсигар из кармана, посмотрел на него стесняющим взглядом, но не ответил, а спросил:
– Но ведь вы с нею, кажется, давно знакомы и... в добрых отношениях?
Спросил он вполголоса и вяло, точно думал не о Никоновой, а о чем-то другом. Но тем не менее слова его звучали оглушительно. И, чтоб воздержаться от догадки о причине этих расспросов, Самгин быстро и сбивчиво заговорил:
– Хорошие отношения? Ну, да... как сказать?.. Во всяком случае – отношения товарищеские... полного доверия...
Он замолчал, наблюдая, как медленно Гогин собирается закурить папиросу, как сосредоточенно он ее осматривает. Догадка все-таки просачивалась, волновала, и, сняв очки, глядя в потолок вспоминающим взглядом, Самгин продолжал:
– Позвольте... Первый раз я ее встретил, кажется... лет десять тому назад. Она была тогда с «народоправцами», если не ошибаюсь.
– Да, – сказал Гогин, как бы поощряя, но не подтверждая, и склонил голову к плечу.
– А что? – спросил Самгин.
– И – потом?. – тоже спросил Гогин.
– Потом видел ее около Лютова, знаете, – есть та кой... меценат революции, как его назвала ваша сестра. Гогин утвердительно кивнул.
– Любаша Сомова ввела ее к нам, когда организовалась группа содействия рабочему движению... или – не помню – может быть, в «Красный Крест».
– Так, – сказал Гогин, встав и расхаживая по комнате с папиросой, которая не курилась в его пальцах. Самгин уже знал, что скажет сейчас этот человек, но все-таки испугался, когда он сказал:
– Чтобы короче: есть основания подозревать ее в знакомстве с охранкой.
– Не может быть, – искренно воскликнул Самгин, хотя догадывался именно об этом. Он даже подумал, что догадался не сегодня, не сейчас, а – давно, еще тогда, когда прочитал записку симпатическими чернилами. Но это надо было скрыть не только от Гогина, но и от себя, – Не может быть, – повторил он.
– Н-ну, почему? – тихо воскликнул Гогин. – Бывало. Бывает.
– Какие же данные? – тоже тихо спросил Самгин. Гогин остановился, повел плечами, зажег спичку и, глядя на ее огонек, сказал:
– Замечены были некоторые... неясности в ее поведении, кое-что неладное, а когда ей намекнули на это, – кстати сказать, неосторожно намекнули, неумело, – она исчезла.
Гогин говорил мучительно медленно, и это возмущало.
– Почему же мне ничего не сказали? – сердито спросил Самгин.
– О таких вещах всем не рассказывают, – ответил Гогин, садясь, и ткнул недокуренную-папиросу в пепельницу. – Видите ли, – более решительно и строго заговорил он, – я, в некотором роде, официальное лицо, комитет поручил мне узнать у вас: вы не замечали в ее поведении каких-либо... странностей?
– Нет, – быстро сказал Самгин, чувствуя, что сказал слишком быстро и что это может возбудить подозрение. – Не замечал ничего, – более спокойно прибавил он, соображая, что, может быть, это Никонова донесла на Митрофанова.
Гогин снова и как-то нелепо, с большим усилием достал портсигар из кармана брюк, посмотрел на него и положил на стол, кусая губы.
– Есть слух, что вы с нею были близки, – сказал он, вздохнув и почесывая висок пальцем.