Выбрать главу

«Здесь все это было бы лишним, даже – фальшивым, – решил он. – Никакая иная толпа ни при каких иных условиях не могла бы создать вот этого молчания и вместе с ним такого звука, который все зачеркивает, стирает, шлифует все шероховатости».

Здесь – все другое, все фантастически изменилось, даже тесные улицы стали неузнаваемы, и непонятно было, как могут они вмещать это мощное тело бесконечной, густейшей толпы? Несмотря на холод октябрьского дня, на злые прыжки ветра с крыш домов, которые как будто сделались ниже, меньше. – кое-где форточки, даже окна были открыты, из них вырывались, трепетали над толпой красные куски материи.

Пышно украшенный цветами, зеленью, лентами, осененный красным знаменем гроб несли на плечах, и казалось, что несут его люди неестественно высокого роста. За гробом вели под руки черноволосую женщину, она тоже была обвязана, крест-накрест, красными лентами;

на черной ее одежде ленты выделялись резко, освещая бледное лицо, густые, нахмуренные брови.

– Медведева, его гражданская жена, – осведомил Брагин и – крякнул.

За нею, наклоня голову, сгорбясь, шел Поярков, рядом с ним, размахивая шляпой, пел и дирижировал Алексей Гогин; под руку с каким-то задумчивым блондином прошел Петр Усов, оба они в полушубках овчинных; мелькнуло красное, всегда веселое лицо эсдека Рожкова рядом с бородатым лицом Кутузова; эти – не пели, а, очевидно, спорили, судя по тому, как размахивал руками Рожков; следом за Кутузовым шла Любаша Сомова с Гогиной; шли еще какие-то безымянные, но знакомые Самгину мужчины, женщины.

«Человек полтораста, двести, – не больше», – удовлетворенно сосчитал Самгин.

Пели именно эти люди, и в шорохе десятков тысяч ног пение звучало слабо.

Эту группу, вместе с гробом впереди ее, окружала цепь студентов и рабочих, державших друг друга за руки, у многих в руках – револьверы. Одно из крепких звеньев цепи – Дунаев, другое – рабочий Петр Заломов, которого Самгин встречал и о котором говорили, что им была организована защита университета, осажденного полицией.

Тысячами шли рабочие, ремесленники, мужчины и женщины, осанистые люди в дорогих шубах, щеголеватые адвокаты, интеллигенты в легких пальто, студенчество, курсистки, гимназисты, прошла тесная группа почтово-телеграфных чиновников и даже небольшая кучка офицеров. Самгин чувствовал, что каждая из этих единиц несет в себе одну и ту же мысль, одно и то же слово, – меткое словцо, которое всегда, во всякой толпе совершенно точно определяет ее настроение. Он упорно ждал этого слова, и оно было сказано.

Оно было ответом на вопрос толстой, краснорожей бабы, высунувшейся из двери какой-то лавочки; изумленно выкатив кругленькие, синие глазки, она громко спросила:

– Батюшки, да – кого ж это хоронят?

– Революцию, тетка, – спокойно и громко ответили ей.

– Ой, – смешливо крикнула Варвара, как будто ее пощекотали, а Брагин осведомленно пробормотал:

– Надо было сказать: анархию, погромы. Клим Самгин замедлил шаг, оглянулся, желая видеть лицо человека, сказавшего за его спиною нужное слово; вплоть к нему шли двое: коренастый, плохо одетый старик с окладистой бородой и угрюмым взглядом воспаленных глаз и человек лет тридцати, небритый, черноусый, с большим носом и веселыми глазами, тоже бедно одетый, в замазанном, черном полушубке, в сибирской папахе.

«Этот!» – догадался Клим Самгин. , Для него это слово было решающим, оно до конца объясняло торжественность, с которой Москва выпустила из домов своих людей всех сословий хоронить убитого революционера.

«Как это глубоко, исчерпывающе сказано: революцию хоронят! – думал он с благодарностью неведомому остроумцу. – Да, несут в могилу прошлое, изжитое. Это изумительное шествие – апофеоз общественного движения. И этот шлифующий шорох – не механическая работа ног, а разумнейшая работа истории».

Он решил написать статью, которая бы вскрыла символический смысл этих похорон. Нужно рассказать, что в лице убитого незначительного человека Москва, Россия снова хоронит всех, кто пожертвовал жизнь свою борьбе за свободу в каторге, в тюрьмах, в ссылке, в эмиграции. Да, хоронили Герцена, Бакунина, Петрашевского, людей 1-го марта и тысячи людей, убитых девятого января.

«Писать надобно, разумеется, в тоне пафоса. Жалко, то есть неудобно несколько, что убитый – еврей, – вздохнул Самгин. – Хотя некоторые утверждают, что – русский...»

Шествие замялось. Вокруг гроба вскипело не быстрое, но вихревое движение, и гроб – бесформенная масса красных лент, венков, цветов – как будто поднялся выше; можно было вообразить, что его держат не на плечах, а на руках, взброшенных к небу. Со двора консерватории вышел ее оркестр, и в серый воздух, под низкое, серое небо мощно влилась величественная музыка марша «На смерть героя».

– Боже мой, как великолепно! – вздохнула Варвара, прижимаясь к Самгину, и ему показалось, что вместе с нею вздохнули тысячи людей. Рядом с ним оказался вспотевший, сияющий Ряхин.

– Какой день, а? – говорил он; толстые, лиловые губы его дрожали, он заглядывал в лицо Клима растерянно вспыхивающими глазами и захлебывался: – Ка-акое... великодушие! Нет, вы оцените, какое великодушие, а? Вы подумайте: Москва, вся Москва...

– Н-да, чудим, – сказал Стратонов, глядя в лицо Варвары, как на циферблат часов. – Представь меня, Максим, – приказал он, подняв над головой бобровую шапку и как-то глупо, точно угрожая, заявил Варваре: – Я знаком с вашим мужем.

– Он – здесь, – сказала Варвара, но Самгин уже спрятался за чью-то широкую спину; ему не хотелось говорить с этими людями, да и ни с кем не хотелось, в нем все пышнее расцветали свои, необыкновенно торжественные, звучные слова.

– Тише, господа, – строго крикнул кто-то на Ряхина и Стратонова.

Брагин пробивался вперед. Кумов давно уже исчез, толпа все шла, и в минуту Самгин очутился далеко от жены. Впереди его шагали двое, один – коренастый, тяжелый, другой – тощенький, вертлявый, он спотыкался и скороговоркой, возбужденным тенорком внушал:

– Ты, Валентин, напиши это; ты, брат, напиши: черненькое-красненькое, ого-го! Понимаешь? Красненькое-черненькое, а?

Самгин все замедлял шаг, рассчитывая, что густой поток людей обтечет его и освободит, но люди всё шли, бесконечно шли, поталкивая его вперед. Его уже ничто не удерживало в толпе, ничто не интересовало; изредка все еще мелькали знакомые лица, не вызывая никаких впечатлений, никаких мыслей. Вот прошла Алина под руку с Макаровым, Дуняша с Лютовым, синещекий адвокат. Мелькнуло еще знакомое лицо, кажется, – Туробоев и с ним один из модных писателей, красивый брюнет.

– Клим Иванович! – радостно и боязливо воскликнул Митрофанов, схватив его за рукав. – Здравствуйте! Вот в каком случае встретились! Господи, боже мой...

– А, вы тоже? – сказал Самгин, скрывая равнодушие, досадуя на эту встречу. – Давно здесь?

– Месяца два. Ф-фу, до чего я рад...

– Что же не зашли ко мне?

Митрофанов громко, с сожалением чмокнул и, не ответив, продолжал:

– Как же, Клим Иванович? Значит – допущено соединение всех сословий в общих правах? – Тогда – разрешите поздравить с увенчанием трудов, так сказать...

Он был давно не брит, щетинистые скулы его играли, точно он жевал что-то, усы – шевелились, был он как бы в сильном хмеле, дышал горячо, но вином от него не пахло. От его радости Самгину стало неловко, даже смешно, но искренность радости этой была все-таки приятна.

– Вот как – разбрызгивали, разбрасывали нас кого куда и – вот, соединяйтесь! Замечательно! Ну, знаете, и плотно же соединились! – говорил Митрофанов, толкая его плечом, бедром.

У Никитских ворот шествие тоже приостановилось, люди сжались еще теснее, издали, спереди по толпе пробежал тревожный говорок...

– Эй, товарищи, вперед!

Это командовал какой-то чумазый, золотоволосый человек, бесцеремонно. расталкивая людей; за ним, расщепляя толпу, точно клином, быстро пошли студенты, рабочие, и как будто это они толчками своими восстановили движение, – толпа снова двинулась, пение зазвучало стройней и более грозно. Люди вокруг Самгина отодвинулись друг от друга, стало свободнее, шорох шествия уже потерял свою густоту, которая так легко вычеркивала голоса людей.