Выбрать главу

Однажды, после того, как Маракуев устало замолчал и сел, отирая пот с лица, Дьякон, медленно расправив длинное тело свое, произнес точно с амвона:

– Как священноцерковнослужитель, хотя и лишенный сана, – о чем не сожалею, – и как отец честного человека, погибшего от любви к людям, утверждаю и свидетельствую: все, сказанное сейчас, – верно! Вот – послушайте!

И, крякнув, он начал басом:

– «То, что прежде, в древности, было во всеобщем употреблении всех людей, стало, силою и хитростию некоторых, скопляться в домах у них. Чтобы достичь спокойной праздности, некие люди должны были подвергнуть всех других рабству. И вот, собрали они в руки своя первопотребные для жизни вещи и землю также и начали ехидно пользоваться ими, дабы удовлетворить любостяжание свое и корысть свою. И составили себе законы несправедливые, посредством которых до сего дня защищают свое хищничество, действуя насилием и злобою».

Подняв руку, как бы присягу принимая, он продолжал:

– Сии слова неотразимой истины не я выдумал, среди них ни одного слова моего – нет. Сказаны и написаны они за тысячу пятьсот лет до нас, в четвертом веке по рождестве Христове, замечательным мудрецом Лактанцием, отцом христианской церкви. Прозван был этот Лактанций Цицероном от Христа. Слова его, мною произнесенные, напечатаны в сочинениях его, изданных в Санктпетербурге в тысяча восемьсот сорок восьмом году, и цензурованы архимандритом Аввакумом. Стало быть – книга, властями просмотренная, то есть пропущенная для чтения по ошибке. Ибо: главенствующие над нами правду пропускают в жизнь только по ошибке, по недосмотру.

Усилив голос, он прибавил:

– Повторяю: значит, – сообщил я вам не свою, а древнюю и вечную правду, воскрешению коей да послужим дружно, мужественно и не щадя себя.

Он согнулся, сел, а Дунаев, подмигнув Вараксину, сказал:

– Марксист был Лактанцев этот, а?

– Ну, и что ж? – спросил Дьякон. – Значит, Марксово рождение было предугадано за полторы тысячи лет.

– А – практика, практика-то какая, отец? – спрашивал Дунаев, поблескивая глазами; Дьякон густо сказал:

– Об этом – думайте.

Встряхнулся Одинцов и сиплым голосом выговорил:

– Оружие надо, а – где оружие возьмем? Он мигает, как будто только что проснулся, глаза у него – точно у человека с похмелья или страдающего бессонницей. Белобрысый парень сморкается оглушительным звуком медной трубы и, сконфуженно наклонясь, прячет лицо в платок.

Отдохнувший Маракуев начал говорить, а Климу было приятно, что к проповеди Дьякона все отнеслись с явным равнодушием.

– Нам необходима борьба за свободу борьбы, за право отстаивать человеческие права, – говорит Маракуев: разрубая воздух ребром ладони. – Марксисты утверждают, что крестьянство надобно загнать на фабрики, переварить в фабричном котле...

– Это тебя не касается, – глухо и грубо ворчит Дьякон, отклоняясь от соседа своего, белобрысого парня.

Маракуев уже кончил критику марксистов, торопливо нажимает руки уходящих, сует руку и Дьякону, но тот, прижимая его к стене, внушительно советует;

– Вы, товарищ Петр, скажите этому курносому, чтоб он зря не любопытствовал, не спрашивал бы: кто, откуда и чей таков? Что он – в поминанье о здравии записать всех вас хочет? До приятнейшего свидания!

Согнувшись, он вылезает за дверь, а Маракуев и Клим идут пить чай к Варваре.

Она, прикрыв глаза ресницами, с недоумением, которое кажется Самгину фальшивым, говорит:

– Революционер для меня поэт, Уриэль Акоста, носитель Прометеева огня, а тут – Дьякон!

– Наивно, Варёк, – сказал Маракуев, смеясь, и напомнил о пензенском попе Фоме, пугачевце, о патере Александре Гавацци, но, когда начал о духовенстве эпохи крестьянских войн в Германии, – Варвара капризно прервала его поучительную речь:

– В Дьяконе есть что-то смешнее. А у другого – кривой нос, и, конечно, это записано в его паспорте, – особая примета. Сыщики поймают его за нос.

Маракуев снова засмеялся, а Клим сказал:

– Да, революционер должен быть безличен. – Он хотел сказать иронически, а вышло – мрачно.

– Это уж нечто от марксизма, – подхватил Маракуев, готовый спорить, но, так как Самгин промолчал, глядя в стакан чая, он, потирая руки, воскликнул:

– Просыпается Русь!

– И, взбивая вихрастые волосы, продекламировал двустишие Берга:

На святой Руси петухи поют, –Скоро будет день на святой Руси!

«А мелеет быть, Русь только бредит во сне?» – хотел спросить Клим, но не спросил, взглянув да сияющее лицо Маракуева и чувствуя, что этого петуха не смутишь скептицизмом.

Запрокинув голову, некрасиво выгнув кадык, Варвара сказала тоном вызова:

– Я не знаю, может быть, это верно, что Русь просыпается, но о твоих учениках ты, Петр, говоришь смешно. Так дядя Хрисанф рассказывал о рыбной ловле: крупная рыба у него всегда срывалась с крючка, а домой он приносил костистую мелочь, которую нельзя есть.

Самгин взглянул, на Маракуева с усмешкой и ожидая, что он обидится, но студент только расхохотался.

В одно из воскресений Клим застал у Варвары Дьякона, – со вкусом прихлебывая чай, он внимательно, глазами прилежного ученика слушал хвалебную речь Маракуева «Историческим письмам» Лаврова. Но, когда Маракуев кончил, Дьякон, отодвинув пустой, стакан, сказал, пытаясь смягчить свой бас:

– От юности моея, еще от семинарии питаю недоверие к премудрости книжной, хотя некоторые светские сочинения, – романы, например, – читывал и читаю не без удовольствия. Вообще же, по мнению моему, допускаю – неправильному, книга есть подобие костыля. Кощунственным отношением к человеку вывихнули душу ему и вот сунули под мышку церковную книжицу: ходи, опираясь на оную, по путям, предуказанным тебе нами, мудрыми. Ходим десятки веков и всё – не туда. Нет, все книги требуют проверки. Светские – тоже, ибо и они – извините слово – провоняли церковностью,, церковность же есть стеснение духа человеческого ради некоего бога, надуманного во вред людям, а не на радость им.

– Разве вы не верите в бога? – спросила Варвара почему-то с радостью.

– В бога, требующего теодицеи, – не могу верить. Предпочитаю веровать в .природу, коя оправдания себе не требует, как доказано господином Дарвином. А господин Лейбниц, который пытался доказать, что-де бытие зла совершенно совместимо с бытием божиим и что, дескать, совместимость эта тоже совершенно и неопровержимо доказуется книгой Иова, – господин Лейбниц – не более как чудачок немецкий. И прав не он, а Гейнрих Гейне, наименовав книгу Иова «Песнь песней скептицизма».

Дьякон шумно, всей емкостью легких вздохнул, водянистые глаза его сурово выкатились и как будто вспыхнули белым огнем:

– Сын мой, покойник, написал небольшое сочинение, опровергающее Лейбница и вообще всякую теодицею, как сугубую ересь и вреднейшую попытку примирить непримиримое.

Самгин видел, что Маракуеву тоже скучно слушать семинарскую мудрость Дьякона, студент нетерпеливо барабанил пальцами по столу, сложив губы так, как будто хотел свистнуть. Варвара слушала очень внимательно, глаза ее были сдвинуты в сторону философа недоверчиво и неприязненно. Она шепнула Климу:

– Какое мстительное лицо.

А Дьякон точно с горы шагал, крепким басом, густо рассказывая об Ормузде и Аримане, о Ваале и о том, что:

– Многое, наименованное, злом, есть по существу своему только сопротивление злу, от ненависти к нему истекающее.

Бесконечную речь его пресек Диомидов, внезапно и бесшумно появившийся в дверях, он мял в руках шапку, оглядываясь так, точно попал в незнакомое место и не узнает людей. Маракуев очень, но явно фальшиво обрадовался, зашумел, а Дьякон, посмотрев на Диомидова через плечо, произнес, как бы ставя точку: