Почти весь день лениво падал снег, и теперь тумбы, фонари, крыши были покрыты пуховыми чепцами. В воздухе стоял тот вкусный запах, похожий на запах первых огурцов, каким снег пахнет только в марте. Медленно шагая по мягкому, Самгин соображал:
«Эти люди чувствуют меня своим, – явный признак их тупости... Если б я хотел, – я, пожалуй, мог бы играть в их среде значительную роль. Донесет ли на них Диомидов? Он должен бы сделать это. Мне, конечно, не следует ходить к Варваре».
Думая, он видел пред собою разнообразные лица учеников Маракуева; лицо Дьякона было наиболее антипатичным.
«Почти старик уже. Он не видит, что эти люди относятся к нему пренебрежительно. И тут чувствуется глупость: он должен бы для всех этих людей быть ближе, понятнее студента». И, задумавшись о Дьяконе, Клим впервые спросил себя: не тем ли Дьякон особенно неприятен, что он, коренной русский церковник, сочувствует революционерам?
Незадолго до этого дня пред Самгиным развернулось поле иных наблюдений. Он заметил, что бархатные глаза Прейса смотрят на него более внимательно, чем смотрели прежде. Его всегда очень интересовал маленький, изящный студент, не похожий на еврея спокойной уверенностью в себе и на юношу солидностью немногословных речей. Хотелось понять: что побуждает сына фабриканта шляп заниматься проповедью марксизма? Иногда Прейс, состязаясь с Маракуевым и другими народниками в коридорах университета, говорил очень странно:
– Вспомните, что русский барин Герцен угрожал царю мужицким топором, а затем покаянно воскликнул по адресу царя: «Ты победил, Галилеянин!» Затем ему пришлось каяться в том, что первое покаяние его было преждевременно и наивно. Я утверждаю, что наивность – основное качество народничества; особенно ясно видишь это, когда народники проповедуют пугачевщину, мужицкий бунт.
Фразы этого тона Прейс говорил нередко, и они всё обостряли любопытство Самгина к сыну фабриканта. Как-то, после лекции, Прейс предложил Климу:
– Пойдемте ко мне, побеседуем?
Жил Прейс на тихой улице во втором этаже небольшого особняка. Улица была типично московская, деревянная, а этот недавно оштукатуренный особняк казался туго накрахмаленным щеголем, как бы случайно попавшим в ряд стареньких, пестрых домиков. Тяжелую, дубовую дверь крыльца открыла юная горничная в белом переднике и кружевной наколке на красиво причесанной голове. Клим ожидал, что жилище студента так же благоустроено, как сам Прейс, но оказалось, что Прейс живет в небольшой комнатке, окно которой выходило на крышу сарая; комната тесно набита книгами, в углу – койка, покрытая дешевый байковым одеялом, у двери – трехногий железный умывальник, такой же, какой был у Маргариты. Несоответствие франтоватой прислуги с аскетической обстановкой этой комнаты настроило Самгина подозрительно и тревожно.
Чай подала другая горничная, маленькая, толстая, с рябым красным лицом и глупо вытаращенными глазами.
– А лимону – нету, – сказала она с явным удовольствием.
Прейс начал беседу вопросом:
– Говорят – у вас был обыск?
– Да.. Недоразумение, – ответил Самгин и выслушал искусный комплимент за сдержанность, с которой он относится к словесным битвам народников с марксистами, – «Битвам не более ожесточенным», – признал Прейс, потирая свои тонкие ладони, похрустывая пальцами. Он тотчас же с легкой иронией прибавил:
– Но ведь мальчики в бабки и обыватели в преферанс играют тоже весьма ожесточенно.
Клим улыбнулся, внимательно следя за мягким блеском бархатных глаз; было в этих глазах нечто испытующее а в тоне Прейса он слышал и раньше знакомое ему сознание превосходства учителя над учеником. Вспомнились слова какого-то антисемита из «Нового времени»: «Аристократизм древней расы выродился у евреев в хамство».
«К Прейсу это не идет, но в нем сильно чувствуется чужой человек», – подумал Самгин, слушая тяжеловатые, книжные фразы. Прейс говорил о ницшеанстве, как реакции против -марксизма, – говорят вполголоса, как бы сообщая тайны, известные только ему.
– Проблемы индивидуального бытия наиболее резко выявляются именно в трагические эпохи смены одного класса другим.
Смугловатое лицо его было неподвижно, только густые, круто изогнутые брови вздрагивали, когда он иронически подчеркивал то или иное слово. Самгин молчал, утвердительно .кивая толовою лам, где этого требовала вежливость, и терпеливо ожидал, когда маленький, упругий человечек даст понять: чего он хочет?
– Мы видим, что в Германии быстро создаются условия для перехода к социалистическому строю, без катастроф, эволюционно, – говорил Прейс, оживляясь и даже как бы утешая Самгина. – Миллионы голосов немецких рабочих, бесспорная культурность масс, огромное партийное хозяйство, – говорил он, улыбаясь хорошей улыбкой, и все потирал руки, тонкие пальцы его неприятно щелкали. – Англосаксы и германцы удивительно глубоко усвоили идею эволюции, это стало их органическим свойством.
– О, да, – сказал Самгин.
Все, что говорил Прейс, было более или менее знакомо из книг, доводы и выводы которых хотя и были убедительны, но – не нужны Самгину. В черненькой паутине типографского шрифта он прозревал и чувствовал такое же посягательство на свободу его мысли и воли, какое слышал в речах верующих людей. Он соглашался, что Август Бебель прав, но находил, что Евгений Рихтер ближе к простой истине, которую так хорошо чувствует, поэтически излагает скромненький историк Козлов. Железная метла логики Маркса тоже правдива, сокрушительно .правдива, но ведь правдиво и евангелие, которое Иноков озорниковато, а в сущности метко уравнял с книгой «Хороший тон». И вот: раньше -хорошим тоном считалось «народничество», а ныне претендует на эту роль марксизм. Сузив понятие «народ» до понятия «рабочий класс», марксизм тоже требует «раствориться в массах», как этого требовали: толстовец, переодетый мужикам, писатель Катин, дядя Яков. Брат Дмитрий уже «растворился». В сущности, все это сводится к необъяснимому желанию сделать человека Исааком, жертвой, наконец – лошадью, которая должна тащить куда-то тяжкий воз истории. Слушая все более оживленную и уже горячую речь Прейса, Клим не возражал ему, понимая, что его, Самгина, органическое сопротивление идеям социализма требует каких-то очень сильных и веских мыслей, а он все еще не находил их в себе, он только чувствовал, что жить ему было бы значительно легче, удобнее, если б социалисты и противники их не существовали. Он не находил в себе и силы решительно заявить:
«Не хочу играть роль Исаака, найдите барана!»
И, наконец, его смущало, что в часы, как этот час, требовавшие от него наиболее точной самооценки, он чувствовал себя каким-то консервативным анархистом или анархистически настроенным консерватором, а это уж было настолько своеобразно, что он переставал понимать себя.
Он ушел от Прейса, скрыв свое настроение под личиной глубокой задумчивости человека, который только что ознакомился с мудростью, неведомой ему до этого дня во всей ее широте и глубине. Прейс очень дружески предложил:
– Приходите в воскресенье, познакомлю с интересными людями.
Самгин решил, что в воскресенье он не придет. Но уже по дороге домой он рассердился на себя: до какой поры будет он скрывать свое истинное я? Каково бы оно ни было, оно – есть. Нет, он, конечно, пойдет к Прейсу и покажет там, что он уже перерос возраст ученика и у него есть своя правда, – правда человека, который хочет и может быть независимым. В течение двух дней он внимательно просмотрел подарок Козлова: книгу Радищева, – лондонское издание Герцена в одном томе с сочинением князя Щербатова «О повреждении нравов в России», – Данилевского «Россия и Европа», антисоциалиста Ле-Бона «Социализм», заглянул и в книжки Ницше. Это – все, что было у него под рукою, но он почувствовал себя достаточно вооруженным и отправился к Прейсу, ожидая встретить в его «интересных людях» людей, подобных ученикам Петра Маракуева.
Франтоватая горничная провела его в комнату, солидно обставленную мебелью, обитой кожей, с большим письменным столом у окна; на столе – лампа темной бронзы, совершенно такая же, как в кабинете Варавки. Два окна занавешены тяжелыми драпировками, зеленоватый сумрак комнаты насыщен запахом сигары.