Выбрать главу

– Заработаешь сотню-полторы в месяц... Вошел доктор Любомудров с часами в руках, посмотрел на стенные часы и заявил:

– Ваши отстали на восемь минут.

С Климом он поздоровался так, как будто вчера видел его и вообще Клим давно уже надоел ему. Варваре поклонился церемонно и почему-то закрыв глаза. Сел к столу, подвинул Вере Петровне пустой стакан; она вопросительно взглянула в измятое лицо доктора.

– К ночи должен умереть, – сказал он. – Случай – любопытнейшей живучести. Легких у него – нет, а так, слякоть. Противозаконно дышит.

– Он был человек не талантливый, но знающий, – сказала Самгина Варваре.

– Он еще есть, – поправил доктор, размешивая сахар в стакане. – Он – есть, да! Нас, докторов, не удивишь, но этот умирает... корректно, так сказать. Как будто собирается переехать на другую квартиру и – только. У него – должны бы мозговые явления начаться, а он – ничего, рассуждает, как... как не надо.

Доктор недоуменно посмотрел на всех по очереди и, видимо, заметив, что рассказ его удручает людей, крякнул, затем спросил Клима:

– Ну, что – бунтуете? Мы тоже, в свое время, бунтовали. Толку из этого не вышло, но для России потеряны замечательные люди,

Вера Петровна посоветовала сыну.

– Ты бы заглянул к Лизе... до этого.

Клим был рад уйти.

«Как неловко и брезгливо сказала мать: до этого», – подумал он, выходя на двор и рассматривая флигель; показалось, что флигель отяжелел, стал ниже, крыша старчески свисла к земле. Стены его излучали тепло, точно нагретый утюг. Клим прошел в сад, где все было празднично и пышно, щебетали птицы, на клумбах хвастливо пестрели цветы. А солнца так много, как будто именно этот сад был любимым его садом на земле.

В окне флигеля показалась Спивак, одетая в белый халат, она выливала воду из бутылки. Клим тихо спросил:

– Можно к вам?

– Разумеется, – ответила она громко.

Она встретила его, держа у груди, как ребенка, две бутылки, завернутые в салфетку; бутылки, должно быть, жгли грудь, лицо ее болезненно морщилось.

– Хотите пройти к нему? – спросила она, осматривая Самгина невидящим взглядом. Видеть умирающего Клим не хотел, но молча пошел за нею.

Музыкант полулежал в кровати, поставленной так, что изголовье ее приходилось против открытого окна, по грудь он был прикрыт пледом в черно-белую клетку, а на груди рубаха расстегнута, и солнце неприятно подробно освещало серую кожу и черненькие, развившиеся колечки волос на ней. Под кожей, судорожно натягивая ее, вздымались детски тонкие ребра, и было странно видеть, что одна из глубоких ям за ключицами освещена, а в другой лежит тень. Казалось, что Спивак по всем измерениям стал меньше на треть, и это было так жутко, что Клим не сразу решился взглянуть в его лицо. А он говорил, всхрапывая:

– О, это вы? А я вот видите... И – в такой день. Жалко день.

Жена, нагнувшись, подкладывала к ногам его бутылки с горячей водой. Самгин видел на белом фоне подушки черноволосую, растрепанную голову, потный лоб, изумленные глаза, щеки, густо заросшие черной щетиной, и полуоткрытый рот, обнаживший мелкие, желтые зубы.

– Смерти я не боюсь, но устал умирать, – хрипел Спивак, тоненькая шея вытягивалась из ключиц, а голова как будто хотела оторваться. Каждое его слово требовало вздоха, и Самгин видел, как жадно губы его всасывают солнечный воздух. Страшен был этот сосущий трепет губ и еще страшнее полубезумная и жалобная улыбка темных, глубоко провалившихся глаз.

Елизавета Львовна стояла, скрестив руки на груди. Ее застывший взгляд остановился на лице мужа, как бы вспоминая что-то; Клим подумал, что лицо ее не печально, а только озабоченно и что хотя отец умирал тоже страшно, но как-то более естественно, более понятно.

– Я, конечно, не верю, что весь умру, – говорил Спивак. – Это – погружение в тишину, где царит совершенная музыка. Земному слуху не доступна. Чьи это стихи... земному слуху не доступна?

Самгин, слушая, заставлял себя улыбаться, это было очень трудно, от улыбки деревенело лицо, и он знал, что улыбка так же глупа, как неуместна. Он все-таки сказал:

– Вы преувеличиваете, с вашей болезнью живут долго...

– С нею долго умирают, – возразил Спивак, но тотчас, выгнув кадык, захрипел: – Я бы еще мог... доконал этот город. Пыль и ветер. Пыль. И – всегда звонят колокола. Ужасно много... звонят! Колокола – если жизнь торжественна...

– Мы утомляем его, – заметила Елизавета Львовна.

– До свидания, – сказал Клим и быстро отступил, боясь, что умирающий протянет ему руку. Он впервые видел, как смерть душит человека, он чувствовал себя стиснутым страхом и отвращением. Но это надо было скрыть от женщины, и, выйдя с нею в гостиную, он

сказал:

– С какой жестокостью солнце... Но Спивак, глядя за плечо его, отмахнулась рукою и не дала ему кончить фразу.

– В этих случаях принято говорить что-нибудь философическое. А – не надо. Говорить тут нечего.

Ее взгляд, усталый и ожидающий, возбуждал у Самгина желание обернуться, узнать, что она видит за плечом его.

Идя садом, он увидал в окне своей комнаты Варвару, она поглаживала пальцами листья цветка. Он подошел к стене и сказал тихонько, виновато:

– Неудачно мы попали.

– Он – скоро? – спросила Варвара тихонько и оглянувшись назад.

Самгин кивнул головою и предложил:

– Иди сюда.

Когда она, стройная, в шелковом платье жемчужного цвета, шла к нему по дорожке среди мелколистного кустарника, Самгин определенно почувствовал себя виноватым пред нею. Он ласково провел ее в отдаленный угол сада, усадил на скамью, под густой навес вишен, и, гладя руку ее, вздохнул:

– Скверная штука. Она живо откликнулась:

– Да!

И быстро, – как бы отвечая учителю хорошо выученный урок, – рассказала вполголоса:

– По Арбатской площади шел прилично одетый человек и, подходя к стае голубей, споткнулся, упал; голуби разлетелись, подбежали люди, положили упавшего в пролетку извозчика; полицейский увез его, все разошлись, и снова прилетели голуби. Я видела это и подумала, что он вывихнул ногу, а на другой день читаю в газете: скоропостижно скончался.

Рассказывая, она смотрела в угол сада, где, между зеленью, был виден кусок крыши флигеля с закоптевшей трубой; из трубы поднимался голубоватый дымок, такой легкий и прозрачный, как будто это и не дым, а гретый воздух. Следя за взглядом Варвары, Самгин тоже наблюдал, как струится этот дымок, и чувствовал потребность говорить о чем-нибудь очень простом, житейском, но не находил о чем; говорила Варвара:

– А когда мне было лет тринадцать, напротив нас чинили крышу, я сидела у окна, – меня в тот день наказали, – и мальчишка кровельщик делал мне гримасы. Потом другой кровельщик запел песню, мальчишка тоже стал петь, и – так хорошо выходило у них. Но вдруг песня кончилась криком, коротеньким таким и резким, тотчас же шлепнулось, как подушка, – это упал на землю старший кровельщик, а мальчишка лег животом на железо и распластался, точно не человек, а – рисунок...

Она передохнула и докончила:

– Когда умирают внезапно, – это не страшно.

– Не стоит говорить об этом, – сказал Клим. – Тебе нравится город?

– Но ведь я еще не видела его, – напомнила она. Странно было слышать, что она говорит, точно гимназистка, как-то наивно, даже неправильно, не своей речью и будто бы жалуясь. Самгин начал рассказывать о городе то, что узнал от старика Козлова, но она, отмахиваясь платком от пчелы, спросила:

– Зачем они топят печь?

– Вероятно – греют воду, – неохотно ответил Самгин и подвинулся ближе к ней, тоже глядя на дымок.

– А может быть, это – прислуга. Есть такое суеверие: когда женщина трудно родит – открывают в церкви царские врата. Это, пожалуй, не глупо, как символ, что ли. А когда человек трудно умирает – зажигают дрова в печи, лучину на шестке, чтоб душа видела дорогу в небо: «огонек на исход души».

Заметив, что Варвара подозрительно часто мигает, он пошутил:

– Тут уж невозможно догадаться: почему душа должна вылетать в трубу, как банкрот?