Варвара не улыбнулась; опустив голову, комкая пальцами платок, она сказала:
– Знаешь, тогда, у акушерки, была минута, когда мне показалось – от меня оторвали кусок жизни. Самгин взял ее руку, поцеловал и спросил:
– Мать не понравилась тебе?
– Не знаю, – ответила Варвара, глядя в лицо его, – Она, почти с первого слова, начала об этом...
Варвара указала глазами на крышу флигеля; там, над покрасневшей в лучах заката трубою, едва заметно курчавились какие-то серебряные струйки. Самгин сердился на себя за то, что не умеет отвлечь внимание в сторону от этой дурацкой трубы. И – не следовало спрашивать о матери. Он вообще был недоволен собою, не узнавал себя и даже как бы не верил себе. Мог ли он несколько месяцев тому назад представить, что для него окажется возможным и приятным такое чувство к Варваре, которое он испытывает сейчас?
– Какой... бесподобный этот Тимофей Степанович, – сказала Варвара и, отмахнув рукою от лица что-то невидимое, предложила пройтись по городу. На улице она оживилась; Самгин находил оживление это искусственным, но ему нравилось, что она пытается шутить. Она говорила, что город очень удобен для стариков, старых дев, инвалидов.
– Право, было бы не плохо, если б существовали города для отживших людей.
– Жестоко, – сказал Самгин, улыбаясь. Оглянувшись назад, она помолчала минуту, потом задумчиво проговорила:
– Нехорошо делать из... умирания что-то обязывающее меня думать о том, чего я не хочу.
Раздосадованный тем, что она снова вернулась к этой теме, Самгин сухо сказал:
– Не могу же я уехать отсюда завтра, например! Это обидело бы мать.
– Конечно! – быстро откликнулась она. Домой воротились, когда уже стемнело; Варавка, сидя в столовой, мычал, раскладывая сложнейший пасьянс, доктор, против него, перелистывал толстый ежемесячник.
– Ночью будет дождь, – сообщил доктор, посмотрев на Варвару одним глазом, прищурив другой, и пообещал: – Дождь и прикончит его.
– Надоели вы, доктор, с этим вашим покойником, – проворчал Варавка, – доктор поправил его:
– Не покойником, а – больным.
– Ведь не знаменитость умирает, – напомнил Варавка, почесывая картой нос.
Варвара, сказав, что она устала, скрылась в комнату, отведенную ей; Самгин тоже ушел к себе и долго стоял у окна, ни о чем не думая, глядя, как черные клочья облаков нерешительно гасят звезды. Ночью дождя не было, а была тяжкая духота, она мешала спать, вливаясь в открытое окно бесцветным, жарким дымом, вызывая испарину. И была какая-то необычно густая тишина, внушавшая тревогу. Она заставляла ожидать чьих-то криков, но город безгласно притаился, он весь точно перестал жить в эту ночь, даже собаки не лаяли, только ежечасно и уныло отбивал часы сторожевой колокол церкви Михаила Архангела, патрона полиции.
Клим лежал, закрыв глаза, и думал, что Варвара уже внесла в его жизнь неизмеримо больше того, что внесли Нехаева и Лидия. А Нехаева – права: жизнь, в сущности, не дает ни одной капли меда, не сдобренной горечью. И следует жить проще, да...
Дождь хлынул около семи часов утра. Его не было недели три, он явился с молниями, громом, воющим ветром и повел себя, как запоздавший гость, который, чувствуя свою вину, торопится быть любезным со всеми и сразу обнаруживает все лучшее свое. Он усердно мыл железные крыши флигеля и дома, мыл запыленные деревья, заставляя их шелково шуметь, обильно поливал иссохшую землю и вдруг освободил небо для великолепного солнца.
Клим первым вышел в столовую к чаю, в доме было тихо, все, очевидно, спали, только наверху, у Варавки, где жил доктор Любомудров, кто-то возился. Через две-три минуты в столовую заглянула Варвара, уже одетая, причесанная.
– Я тоже не могла уснуть, – начала она рассказывать. – Я никогда не слышала такой мертвой тишины. Ночью по саду ходила женщина из флигеля, вся в белом, заломив руки за голову. Потом вышла в сад Вера Петровна, тоже в белом, и они долго стояли на одном месте... как Парки.
– Парки? Их – три, – напомнил Клим.
– Я знаю. Тот человек – жив еще?
Утомленный бессонницей, Клим хотел ответить ей сердито, но вошел доктор, отирая платком лицо, и сказал, широко улыбаясь:
– Доброе утро! А больной-то – живехонек! Это – феноменально!
Клим перенес свое раздражение на него:
– Ошиблись вы в надежде на дождь...
– Случай – исключительный, – сказал доктор, открывая окна; затем подошел к столу, налил стакан кофе, походил по комнате, держа стакан в руках, и, присев к столу, пожаловался:
– Скучное у меня ремесло. Сожалею, что не акушер. Явилась Вера Петровна и предложила Варваре съездить с нею в школу, а Самгин пошел в редакцию – получить гонорар за свою рецензию. Город, чисто вымытый дождем, празднично сиял, солнце усердно распаривало землю садов, запахи свежей зелени насыщали неподвижный воздух. Люди тоже казались чисто вымытыми, шагали уверенно, легко.
«Да, все-таки жить надобно в провинции», – подумал Клим.
На чугунной лестнице редакции его встретил Дронов, стремительно бежавший вниз.
– Ба! Когда приехал? Спивак – помер? А я думал: ты похоронное объявление несешь. Я хотел сбегать к жене его за справочкой для некролога.
Пропустив Самгина мимо себя, он одобрительно сказал:
– Цивильный костюм больше к лицу тебе, чем студенческая форма.
Сам он был одет щеголевато, жиденькие волосы его смазаны каким-то жиром и форсисто причесаны на косой пробор. Его новенькие ботинки негромко и вежливо скрипели. В нем вообще явилось что-то вежливенькое и благодушное. Он сел напротив Самгина за стол, выгнул грудь, обтянутую клетчатым жилетом, и на лице его явилось выражение готовности все сказать и все сделать. Играя золотым карандашиком, он рассказывал, подскакивая на стуле, точно ему было горячо сидеть:
– Как живем? Да – все так же. Редактор – плачет, потому что ни люди, ни события не хотят считаться с ним. Робинзон – уходит от нас, бунтует, говорит, что газета глупая и пошлая и что ежедневно, под заголовком, надобно печатать крупным шрифтом: «Долой самодержавие». Он тоже, должно быть, скоро умрет...
Проницательные глазки Дронова пытливо прилепились к лицу Самгина. Клим снял очки, ему показалось, что стекла вдруг помутнели.
– Редактор морщится и от твоих заметок, находит, что ты слишком мягок с декадентами, символистами – как их там?
Карандашик выскочил из его рук и подкатился к ногам Самгина. Дронов несколько секунд смотрел на карандаш, точно ожидая, что он сам прыгнет с пола в руку ему. Поняв, чего он ждет, Самгин откинулся на спинку стула и стал протирать очки. Тогда Дронов поднял карандаш и покатил его Самгину.
– Это мне одна актриса подарила, я ведь теперь и отдел театра веду. Правдин объявился марксистом, и редактор выжил его. Камень – настоящий сапфирчяк. Ну, а ты – как?
Появление редактора избавило Самгина от необходимости отвечать.
– Здравствуйте! – сказал редактор, сняв шляпу, и сообщил: – Жарко!
Он мог бы не говорить этого, череп его блестел, как тыква, окропленная росою. В кабинете редактор вытер лысину, утомленно сел за стол, вздохнув, открыл средний ящик стола и положил пред Самгиным пачку его рукописей, – все это, все его жесты Клим видел уже не раз.
– Извините, что я тороплюсь, но мне нужно к цензору.
Говорил он жалобно и смотрел на Самгина безнадежно.
– Не могу согласиться с вашим отношением к молодым поэтам, – куда они зовут? Подсматривать, как женщины купаются. Тогда как наши лучшие писатели и поэты...
Говорил он долго, точно забыв, что ему нужно к цензору, а кончил тем, что, ткнув пальцем в рукописи Самгина, крепко, так, что палец налился кровью, прижал их ко столу.
– Нет, с ними нужно беспощадно бороться. Он встал, подобрал губу.
– Не могу печатать. Это – проповедь грубейшей чувственности и бегства от жизни, от действительности, а вы – поощряете...
Самгин, сделав равнодушное лицо, молча злился, возражать редактору он не хотел, считая это ниже своего достоинства. На улицу вышли вместе, там редактор, протянув руку Самгину, сказал: