– Наш повар утверждает, что студенты бунтуют – одни от голода, а другие из дружбы к ним, – заговорила Варвара, усмехаясь. – «Если б, говорит, я был министром, я бы посадил всех на казенный паек, одинаковый для богатых и бедных, – сытым нет причины бунтовать». И привел изумительное доказательство: нищие – сыты и – не бунтуют.
– Алкоголик, – напомнил Самгин, продолжая ходить, а Варвара сказала очень тихо:
– Знаешь, есть что-то... пугающее в том, что вот прожил человек семьдесят лет, много видел, и все у него сложилось в какие-то дикие мысли, в глупые пословицы...
– Пословицы – не глупы, – авторитетно заявил Самгин. – Мышление афоризмами характерно для народа, – продолжал он и – обиделся: жена не слушала его.
– Он очень не любит студентов, повар. Доказывал мне, что их надо ссылать в Сибирь, а не в солдаты. «Солдатам, говорит, они мозги ломать станут: в бога – не верьте, царскую фамилию – не уважайте. У них, говорит, в головах шум, а они думают – ум».
Погасив недокуренную папиросу, она встала, взяла мужа под руку и пошла в ногу с ним.
– Нет, я не люблю мышления пословицами. Не люблю. Ты послушай когда-нибудь, как повар беседует с Митрофановым.
– Да, – неопределенно отозвался Клим.
– Милый Клим, – сказала она, прижимаясь к нему. – Не находишь ли ты, что жизнь становится очень странной?
– Я нахожу, что пора спать, вот что, – сказал он. – У меня завтра куча работы...
Это уже не первый раз Самгин чувствовал и отталкивал желание жены затеять с ним какой-то философический разговор. Он не догадывался, на какую тему будет говорить Варвара, но был почти уверен, что беседа не обещает ничего приятного.
– О жизни и прочем поговорим когда-нибудь в другой раз, – обещал он и, заметив, что Варвара опечалена, прибавил, гладя плечо ее: – О жизни, друг мой, надобно говорить со свежей головой, а не после Любашиных новостей. Ты заметила, что она говорила о Струве и прочих, как верующая об угодниках божиих?
– Да, – сказала Варвара, усмехаясь, но глядя в сторону, в окно, освещенное луною.
Недели через три Самгин сидел в почтовой бричке, ее катила по дороге, размытой вешними водами, пара шершавых, рыженьких лошадей, механически, точно заводные игрушки, перебирая ногами. Ехали мимо пашен, скудно покрытых всходами озими; неплодородная тверская земля усеяна каким-то щебнем, вымытым добела.
– Хлеба здесь рыжик одолевает, дави его леший, – сказал возница, махнув кнутом в поле. – Это – вредная растения такая, рыжик, желтеньки светочки, – объяснил он, взглянув на седока через плечо.
«Говорит со мною, как с иностранцем», – отметил Самгин.
День был воскресный, поля пустынны; лишь кое-где солидно гуляли желтоносые грачи, да по невидимым тропам между пашен, покачиваясь, двигались в разные стороны маленькие люди, тоже похожие на птиц. С неба, покрытого рваной овчиной облаков, нерешительно и ненадолго выглядывало солнце, кисейные тряпочки теней развешивались на голых прутьях кустарника, на серых ветках ольхи, ползли по влажной земле. Утомленный унылым однообразием пейзажа, Самгин дремотно и расслабленно подпрыгивал в бричке, мысли из него вытрясло, лишь назойливо вспоминался чей-то невеселый рассказ о человеке, который, после неудачных попыток найти в жизни смысл, возвращается домой, а дома встречает его еще более злая бессмыслица. Маленький чемодан Самгина тоже подпрыгивал, бил по ногам, но поправить его было лень.
Въехали в рощу тонкоствольной, свинцовой ольхи, в кислый запах болота, гниющей листвы, под бричкой что-то хряснуло, она запрокинулась назад и набок, вытряхнув Самгина. Лошади тотчас остановились. Самгин ударился локтем и плечом о землю, вскочил на ноги, сердито закричал:
– Какого ты чорта...
Возница, мужичок средних лет, с реденькой, серой бородкой на жидком лице, не торопясь слез с козел, взглянул под задок брички и сказал, улыбаясь:
– Ось пополам, драть ее с хвоста, я тут – ни при чем, господин, железо не вытерпело.
Молчаливый и унылый, как все вокруг, он оживился, поправил на голове трепаную шапку, подтянул потуже кушак и успокоил:
– Происшествия – пустяки; тут до Тарасовки не боле полутора верст, а там кузнец дела наши поправит в тую же минуту. Вы, значит, пешечком дойдете. Н-но, уточки, – весело сказал он лошадям, попятив их.
Достал из-под облучка топор, в три удара срубил ольху и, обрубая ветки ее, продолжал:
– Там кузнец, Василий Микитич, мастер, какого в Москве не сыскать, гремучего ума человек...
– Что же мне, идти?
– С богом! Я – догоню.
И, хотя лошади стояли неподвижно, как бронзовые, он посоветовал им:
– Смирненько, птичкк!
Самгин поднял с земли ветку и пошел лукаво изогнутой между деревьев дорогой из тени в свет и снова в тень. Шел и думал, что можно было не учиться в гимназии и университете четырнадцать лет для того, чтоб ездить по избитым дорогам на скверных лошадях в неудобной бричке, с полудикими людями на козлах. В голове, как медные пятаки в кармане пальто, болтались, позванивали в такт шагам слова:
Неужели барственный Григорович, картежный игрок Некрасов, Златовратский и другие действительно обладали каким-то странным чувством, которое казалось им любовью к народу?
Роща редела, отступая от дороги в поле, спускаясь в овраг; вдали, на холме, стало видно мельницу, растопырив крылья, она как бы преграждала путь. Самгин остановился, поджидая лошадей, прислушиваясь к шелесту веток под толчками сыроватого ветра, в шелест вливалось пение жаворонка. Когда лошади подошли, Клим увидал, что грязное колесо лежит в бричке на его чемодане.
– Али вредно сундучку? – спросил возница в ответ на окрик Самгина, переложил колесо под облучок и сказал: – Сейчас достигнем.
Но только лишь вышли из рощи к мосту чрез овраг, он, схватив лошадей за повода, круто повернул их назад.
– Так и есть: бунтуются! Эки, черти... И вполголоса посоветовал:
– Вы, барин, отойдите куда погуще, а то – кто знает, как они поглядят на вас? Дело – не законное, свидетели – нежелательны.
На тревожные вопросы Клима он не спеша рассказал, что тарасовские мужики давно живут без хлеба; детей и стариков послали по миру.
– В кусочки, да! Хлебушка у них – ни поесть, ни посеять. А в магазее хлеб есть, лежит. Просили они на посев – не вышло, отказали им. Вот они и решили самосильно взять хлеб силою бунта, значит. Они еще в среду хотели дело это сделать, да приехал земской, напугал. К тому же и день будний, не соберешь весь-то народ, а сегодня – воскресенье.
Пока он рассказывал, Самгин присмотрелся и увидал, что по деревне двигается на околицу к запасному магазину густая толпа мужиков, баб, детей, – двигается не очень шумно, а с каким-то урчащим гулом; впереди шагал небольшой, широкоплечий мужик с толстым пучком веревки на плече.
– Это – Кубасов, печник, он тут у них во всем – первый. Кузнецы, печники, плотники – они, всё едино, как фабричные, им – плевать на законы, – вздохнув, сказал мужик, точно жалея законы. – Происшествия эта задержит вас, господин, – прибавил он, переступая с ноги на ногу, и на жидком лице его появилась угрюмая озабоченность, все оно как-то оплыло вниз, к тряпичной шее.
До деревни было сажен полтораста, она вытянулась по течению узенькой речки, с мохнатым кустарником на берегах; Самгин хорошо видел все, что творится в ней, видел, но не понимал. Казалось ему, что толпа идет торжественно, как за крестным ходом, она даже сбита в пеструю кучу теснее, чем вокруг икон и хоругвей. Ветер лениво гнал шумок в сторону Самгина, были слышны даже отдельные голоса, и особенно разрушал слитный гул чей-то пронзительный крик:
– Ирмаков! Братцы – Ирмаков отклоняется! Через плетень на улицу перевалился человек в красной рубахе, без пояса, босой, в подсученных до колен штанах; он забежал вперед толпы и, размахивая руками, страдальчески взвизгнул:
– Ежели Ирмаков, так и я отклоняюсь!
Печник наотмашь хлестнул его связкой веревок, человечек отскочил, забежал во двор, и оттуда снова раздался его истерический крик: