Клим считал Стратонова самонадеянным, неумным, но теперь ему вдруг захотелось украсить этого человека какими-то достоинствами, и через некоторое время он наделил его энергией Варавки, национальным чувством Козлова и оптимизмом Митрофанова, – получилась очень внушительная фигура.
«Может быть, вот такие люди и нужны России».
Он вспомнил успокоительные слова Митрофанова по поводу студенческих волнений:
– Ничего. Это – кожа зудит, а внутренность у нас здоровая. Возьмите, например, гречневую кашу: когда она варится, кипит – легкое зерно всплывает кверху, а потом из него образуется эдакая вкусная корочка, с хрустом. Так? Но ведь сыты мы не корочкой, а кашей...
Засыпая, Самгин думал:
«Да, России нужны здоровые люди, оптимисты, а не «желчевики», как говорил Герцен. Щедрин и Успенский – вот кто, больше других, испортили характер интеллигенции».
Но поутру Стратонов разочаровал Клима; он проснулся первый, разбудил его своей возней и предложил кофе.
– У меня термос, сейчас проводник принесет стаканы, – говорил он, любовно надевая новенькие светлые брюки. Клим спросил:
– Вы, кажется, перестали бывать у Прейса?
– Нет, иногда захожу, – неохотно ответил Стратонов. – Но, знаете, скучновато. И – между нами – «блажен муж, иже не иде на совет нечестивых», это так! Но дальше я не согласен. Или вы стоите на пути грешных, в целях преградить им путь, или – вы идете в ногу с ними. Вот-с. Прейс – умница, – продолжал он, наморщив нос, – умница и очень знающий человек, но стадо, пасомое им, – это все разговорщики, пустой народ.
Тщательно вытирая салфеткой стаканы, он заговорил с великим воодушевлением:
– История, дорогой мой, поставила пред нами задачу: выйти на берег Тихого океана, сначала – через Маньчжурию, затем, наверняка, через Персидский залив. Да, да – вы не улыбайтесь. И то и другое – необходимо, так же, как необходимо открыть Черное море. И с этим надобно торопиться, потому что...
Вагон сильно тряхнуло. Стратонов плеснул кофе из термоса на колени себе, на светлосерые брюки, вспыхнул и четко выругался математическими словами.
– Вот скандал, – сокрушенно вздохнул он, пробуя стереть платком рыжие пятна с брюк. Кофе из стакана он выплеснул в плевательницу, а термос сунул в корзину, забыв о том, что предложил кофе Самгину.
– А – революция? – спросил Клим. Снимая брюки, Стратонов проворчал:
– Ну, какая там революция. Мальчишки стреляют из пистолетов.
– Мальчишки или нет, но они организовали две партии, а люди ваших взглядов...
Вывернув брюки наизнанку, Стратонов тщательно сложил их, снял с полки тяжелый чемодан, затем, надув щеки, сердито глядя на Самгина, вытянул руку ладонью вверх и сильно дунул на ладонь:
– Вот ваши партии! Пыль – ваши партии. И, вынув из чемодана другие брюки, рассматривая их, он пробормотал;
– Россия вступила на путь мировой политики, а вы – о пистолетах. Смешно...
Самгин замолчал. Стратонов опрокинул себя в его глазах этим глупым жестом и огорчением по поводу брюк.
Выходя из вагона, он простился со Стратоновым пренебрежительно, а сидя в пролетке извозчика, думал с презрением: «Бык. Идиот. На что же ты годишься в борьбе против людей, которые, стремясь к своим целям, способны жертвовать свободой, жизнью?»
Эта слишком определенная мысль смутила Самгина; мысли такого тона, являясь внезапно, заставляли его протестовать против них.
«Разумеется, я вовсе не желаю победы таким быкам», – подумал он и решил вычеркнуть из своей памяти эту неприятную встречу, как пытался вычеркивать многое, чему не находил удобного места в хранилище своих впечатлений.
Он видел, что «общественное движение» возрастает; люди как будто готовились к парадному смотру, ждали, что скоро чей-то зычный голос позовет их на Красную площадь к монументу бронзовых героев Минина, Пожарского, позовет и с Лобного места грозно спросит всех о символе веры. Всё горячее спорили, все чаще ставился вопрос:
«Как вы думаете?»
Гусаров сбрил бородку, оставив сердитые черные усы, и стал похож на армянина. Он снял крахмаленную рубашку, надел суконную косоворотку, сапоги до колена, заменил шляпу фуражкой, и это сделало его человеком, который сразу, издали, бросался в глаза. Он уже не проповедовал необходимости слияния партий, социал-демократов называл «седыми», социалистов-революционеров – «серыми», очень гордился своей выдумкой и говорил:
– Седые должны взяться за пропаганду действием; нужен фабричный террор, нужно бить хозяев, директоров, мастеров. Если седые примут это, тогда серым – каюк!
– Болтун, – сказала о нем Любаша. – Говорит, что у него широкие связи среди рабочих, а никому не передает их. Теперь многие хвастаются связями с рабочими, но это очень похоже на охотничьи рассказы. А вот господин Зубатов имеет основание хвастаться...
Любаша становилась все более озабоченной, грубоватой, она похудела, раздраженно заикалась, не договаривая фраз, и однажды, при Варваре, с удивлением, с гневом крикнула Самгину:
– Ты, Клим, глупеешь, честное слово! Ты говоришь так путано, что я ничего не понимаю.
– У тебя вредная привычка понимать слишком упрощенно, – сказал Клим первое, что пришло в голову.
Любаша часто получала длинные письма от Кутузова;
Самгин называл их «апостольскими посланиями». Получая эти письма, Сомова чувствовала себя именинницей, и все понимали, что эти листочки тонкой почтовой бумаги, плотно исписанные мелким, четким почерком, – самое дорогое и радостное в жизни этой девушки. Самгин с трудом верил, что именно Кутузов, тяжелой рукой своей, мог нанизать строчки маленьких, острых букв.
«Мир тяжко болен, и совершенно ясно, что сладенькой микстурой гуманизма либералов его нельзя вылечить, – писал Кутузов. – Требуется хирургическое вмешательство, необходимо вскрыть назревшие нарывы, вырезать гнилые опухоли».
– Правильно, – соглашался Алексей Гогин, прищурив глаз, почесывая ногтем мизинца бровь. – И раньше он писал хорошо... как это? О шиле и мешке?
Любаша с явной гордостью цитировала по памяти:
– «Как бы хитроумно ни сшивались народниками мешки красивеньких словечек, – классовое шило невозможно утаить в них».
– Ха-арошая голова у Степана, – похвалил Гогин, а сестра его сказала, отрицательно качая головой:
– Я – не поклонница людей такого типа. Люди, которых понимаешь сразу, люди без остатка, – неинтересны. Человек должен вмещать в себе, по возможности, всё, плюс – еще нечто.
Принято было не обращать внимания на ее словесные капризы, только Любаша изредка дразнила ее:
– Это, Танечка, у декадентов украдено. Татьяна возражала:
– Декаденты – тоже революционеры. Самгин, выслушав все мнения, выбирал удобную минуту и говорил:
– Нам необходимы такие люди, каков Кутузов, – люди, замкнутые в одной идее, пусть даже несколько уродливо ограниченные ею, ослепленные своей верою...
– Зачем это? – спросила Татьяна, недоверчиво глядя на него.
– Затем, чтоб избавить нас от всевозможных лишних людей, от любителей словесного романтизма, от нашей склонности ко всяческим ересям и модам, от умственной распущенности...
Он выработал манеру говорить без интонаций, говорил, как бы цитируя серьезную книгу, и был уверен, что эта манера, придавая его словам солидность, хорошо скрывает их двусмысленность. Но от размышлений он воздерживался, предпочитая им «факты». Он тоже читал вслух письма брата, всегда унылые.
«Здесь живут всё еще так, как жили во времена Гоголя; кажется, что девяносто пять процентов жителей – «мертвые души» и так жутко мертвые, что и не хочется видеть их ожившими»... «В гимназии введено обучение военному строю, обучают офицера местного гарнизона, и, представь, многие гимназисты искренно увлекаются этой вредной игрой. Недавно один офицер уличен в том, что водил мальчиков в публичные дома».