В последнюю ночь двоюродная сестра позвонила Брату: "По-моему, она уходит", но Толстая Бабушка ушла позже, утром, подставила Брату обтереть подбородок масляной ваткой, полежала, с хрипом совершая вдох-выдох, а из трубки во рту толчками двигалась коричневая грязь и никак не могла скатиться с другого конца в бутылку, и вдруг потекла струей, без помех - а вот дыхание остановилось. Вечером же Брат сидел рядом с сестрой у постели, и та говорила: "Может, ещё обойдется" - то есть, может, дотянет два дня до новой операции, а Толстая Бабушка возразила: "Нет, я сегодня умру" - и когда Ольга и Брат заговорили о чем-то, заругалась: "Не мешайте!" - ну как же, человек важным делом занят, а ему мешают, и Брат поневоле улыбнулся, а когда сестра вышла покурить, стал - впервые в жизни - тихонько читать Толстой Бабушке свои самые красивые стихи, почему-то вдруг захотелось, изнутри, а ещё пообещал написать рассказ "Жизнь кота". "Это будет очень хороший рассказ, про меня, тебя и кота Барсика", - и кажется, Толстая Бабушка слабо кивнула, а ещё Брат на всякий случай рассказал из тибетский книги, что надо уходить в белый свет, не пугаться, или уж в крайнем случае в синий.
Вот, а потом были похороны и все положенное, набежавшие соседки сами все сготовили, а ещё с завистью - Бабушкино богатство - порассматривали вальяжно лежащего в коробке кота: "Барон", ну, незачем пересказывать, а Брат, оставшись дома один, отрешенно и вчуже думал о том, что дар маминой смерти почти что напрасен, потому что он и так уже имел все то, с чем теперь оставался - характер, болячки, сновидения, тропу, книги, решения, которые уже давно научился принимать сам и которые отстоял как _свои_, и умирать ей совсем было не нужно, а вот от его смерти, думал Брат, будет много пользы, потому что сестре останется квартира, чтобы поселить её детей, да еще, наверное, деньги от издания его книг, ведь печатать его все равно потом станет выгодно, особенно, книгу со смешным Божьим словом, посмеяться-то все любят, а ещё хорошо пойдет сказка про камскую ведьму Инну, на прибыль издателям, ну, это как водится, и ещё очень может быть, его смерть станет подарком для каких-нибудь новейших филологов, что ж, своя братья, пускай - и выходило, что в его жизни куда больше силы, но гордости от этого Брат не испытывал, по фиг, - и к тому же, он ошибался, как понял уже позже: ведь он получал _одиночество_, дар _последней свободы_ - а он-то такого подарка не передавал никому, - ну, разве что коту.
Кот Барсик ничего не знал об этих размышлениях и происшествиях. В первый день он даже не обратил внимание на долгое отсутствие Толстой Бабушки. Но обнаружив её пропажу, Барсик просидел два дня у входной двери, настораживаясь и привставая, когда хлопала дверь внизу или звякали ключи, поворачиваясь в замках соседки, той самой Крыски, к которой могла заглянуть Бабушка и возвращения её от которой ожидал теперь кот. Но открывалась соседкина дверь, шлепал когтями о бетонный пол пес Тобик, звенели сцепки поводка, возилась с замками Крыска - а Толстый Человек Бабушка не появлялась из долгих гостей, и через несколько дней Барсик перестал бегать к двери на железные стуки внизу и на лестничной площадке.
Вскоре он уже стал забираться на колени к Брату. Брат, удивленный этой новой повадкой, пробовал уносить кота и кидать ему Дуньку. Но кот не хотел топтать Дуньку, это была грубая физиология, а Барсик искал сердечного тепла и полноценного человеческого общения и убегал с кровати за Братом на кухню или к дивану.
- Каждый хочет любить - и барсук, и кошак, - понимающе вздыхал Брат и наскоро гладил кота, трепал загривок и спину.
Плохо было то, что Брат тоже стал редко бывать дома, а когда приходил, то был весь какой-то сумрачный, на взводе, недоступный, мало сидел на табурете и диване, а все бегал по кухне, по комнатам, доставая всякие тряпки, гремел кастрюлями с кипятком в ванной - как водится, и горячую воду заодно отключили, и Брату приходилось её кипятить, перестирывая испачканное белье и изблеванные платочки. И хотя коту всегда было вдосталь еды в чашке, не вдосталь было простого человеческого общения, и Барсик шел на кухню и сновал под ногами у Брата, так что в один день Брат даже заорал на него, что изумило кота, и он ещё несколько раз пробовал пристать к Брату, не веря его запрету быть рядом - и уж только потом, уйдя из дому и прийдя ближе к ночи, Брат сам позвал его на диван и стал рассказывать неутешительные новости.
Понимал ли его кот? И вообще - помнил ли он ещё Бабушку? Да должен был - узнавал же он племянников Брата, что появлялись в дому раз-другой в полгода. Но когда в доме стоял гроб, а Брат ночью выпустил кота из другой комнаты немного поразмяться - вопреки настоятельным советам старух не подпускать кота к покойнику - Барсик заинтересовался лишь тазом с марганцовкой, поставленным на пол под домовиной. Он даже не стал нюхать тело Бабушки, когда Брат сам поднял и поднес кота ближе - и похоже, так почувствовал Брат, кот просто не захотел ничего знать о мертвом и уже ушедшем - он ходил по комнате, нюхая запахи, заглядывая в ванную и на кухню, предпочитая знаться с ощутимым, вещественным, посюсторонним, живым, среди которого уже не было Толстой Бабушки, было только мертвое, не интересное коту тело в гробу на табуретках, а не Толстая Бабушка, её не было, нигде - а меж тем, её великое сновидение, по-прежнему реющее над миром и городом, продолжало достигать чувств и памяти кота. И в нем, исполняя все по вере её, Бог располагал Толстую Бабушку в центре мира так, что оно великим колесом обращалось вокруг этой своей оси, за что Бабушка милостиво жаловала мироздание знаками своего приятия и удовлетворения. Мироздание же, вдохновленное таким поощрением, рассылало, как спицы к ободу колеса, эту благодать на все окраины, а от окраин, к середке, поступали всяческие подношения, всеугождение и радостное предупреждение всех желаний. Тут сходились лучшие вкусы мира, и сюда стекались все его дары и приятности, и кореянка Роза, как кот Барсик жука к ногам, вновь приносила и возлагала на табуретку к дивану мороженку и ещё китайскую лапшу с пряностями - и не из выгоды, не по тайному заднему умыслу, а потому что хороший человек и хорошо относится, а ещё звери во множестве своем давали ведать свои повадки, потому что по телевизору весь день крупно показывали передачи про животных, занятных обезьянок и цветастых рыб. Но хотя это сновидение изобиловало сметаной и колбасой, кот не шел в него, он бежал за Братом, и лапки Барсика оттискивали на речном песке цепочку следов, что бок-о-бок со следами подошв Брата оставалась тут уже навсегда - ведь Река была изумительно чистой и покойной, её волна не слизывала с песка отпечатки проходящих по берегу - не то что волны, ни морщинки, ни сквознячка, ни негодных озорников, что могли бы назло испортить чужой след, так что всегда можно сходить и проверить отпечаталась там котовая лапа или нет. А Брат знай себе шагал по берегу, не оглядываясь на брата-кота, который, любопытно же, кое-когда останавливался и макал лапу в мокрую прозрачность, этой воды коту было не боязно, она не кусалась горячим ртом и не студила. И наконец, они оказывались у какого-то очень большого дерева, если глядеть издали, могло показаться, что это тополь, роняющий пух, или вообще идет снег, так густо сыпалось вокруг что-то серебристое. Но Брат достигал дерева как-то так сразу вдруг, и становилось видно, что это не снег и не тополиный пух, а серебристые листья, и летят они с дерева густо-густо, но ветки дерева не оставалось нагими, потому что новые листья вырастали на нем каждый миг, а ещё удивительно было то, что не только листья, но и само дерево все было каким-то серебристо-лучистым, светящимся, и Барсик даже не загадывал вскарабкаться по стволу, он вообще не находил особого интереса в этом дереве, не для кошек оно, уж больно большое. Но Брат останавливался именно здесь, глядел на листья, что во множестве слетали с ветвей и таяли в воздухе не достигнув земли, почему-то вздыхал, а затем невесть откуда доставал и прикладывал к губам рожок не то флейту не то горн, кот в этом не разбирался, и начинал играть музыку. И поскольку в этом бесконечном листопаде была печаль неизбывного прощания, то и Брат хотел сыграть мелодию печальную-печальную, расставально-пронзительную, а музыка получалась проникновенная и светлая-светлая, потому что едва Брат направлял на то свое дыхание, как из рожка не то горна сама собой появлялась мелодия, и сразу, не мешкая, каким-то горным серпантином начинала забираться ввысь, да так высоко, прямо небо с овчинку казалось, вот то дальнее небо, даже у Брата дух захватывало, тако высокуще, тут и он ещё не гостил, потом, успеется, но музыке-то было видней, и Брат не противился, только удивлялся безмятежной радости, что простиралась с этой его-не его мелодией - совсем не загадывал, ну прям краснощекий горнист трубит побудку в детском лагере, только покойнее, мягче, как-то неколебимо покойно - вот и кот, трус такой, и то не пугается громкой музыки - а кот-то и не слышал ничего, никаких этих духовых флейт-фаготов, ему открывалось другое: как вылетают из раструба горна мотыльки и бабочки и порхая туда-сюда, опускаются на воду - и живенькое глазенко, конечно же, прыгало и сводя лапки вместе, ловило ещё в воздухе эту радужно - и серебристокрылую дичь, ну, а если промахивалось, то тоже не беда, ведь мотыльки, упадая в Реку, одевались в золотое перо и сновали по-над дном искрящей мелюзгой, и тогда кот лез в воду и лапкой когтил эту восхитительную добычу. В этом, разумеется, нет ничего удивительного, ведь ухо котов умно не для музыки, им что фа-бемоль, что ми-диез, расталдыкивать попусту - не находит, видишь ли, существенной разницы, скотина бестолковая, а вот то ли дело сунуть лапку в мокрую прозрачность да поймать золотого карасика, уж это коты понимают.