Некоторые наиболее вдумчивые из этих молодых чиновников и офицеров понимали, что иначе и быть не может, потому что многое ли изменилось в Петербурге, во всей России с тех времен, когда хозяйничал здесь Аракчеев? Ну, не он, так Клейнмихель. Не император Александр, так Николай. Незыблемым осталось крепостное право, по-прежнему были обречены на пожизненную муку солдаты, чиновники всех ведомств так же соревновались в казнокрадстве, и все еще существовали откупа, обогащавшие пройдох и разорявшие простой народ. Чему же удивляться, если все идет, как двадцать, как сорок лет назад и влияние Аракчеева, самого яркого выразителя существующего доныне порядка, так стойко держится в обиходе учреждений, душой которых он был?
Ничто не удивляло и Серякова в этом мире казенных бумаг, строгой субординации и внешнего благообразия. В Пскове он видел все то же, только в меньших масштабах, обо всем этом слышал с детства, как себя помнил.
Но он очень скоро понял, что здесь судьба наконец повернулась к нему лицом. Попав в столичные писаря, он разом освободился от беспросветной строевой службы. По мундиру и в департаменте он оставался солдатом. Начальство, вплоть до самого ничтожного коллежского регистратора, говорило ему, как и всем писарям, «ты», но обращалось довольно вежливо.
Рукоприкладство было явлением редким. Ведь в распоряжении начальников всегда было средство куда более действенное — в виде угрозы перевести в строй солдатом, чему, говорят, бывали примеры. Страшнее этого ничего не могло быть, и писаря, попавшие «на замечание», делались тихи и прилежны до предела.
Служба писарская оказалась совсем не трудна: присутствие продолжалось с восьми до трех часов, с перерывом на полчаса для обеда. Потом свободен, занимайся чем хочешь.
Правда, по закону без разрешения командира «нижнему чину» не положено было никуда отлучаться от своей части. Но писаря — особый народ: кто знает, куда и зачем он идет, не послан ли что доложить словесно или отнести казенную бумагу? Иди себе куда вздумаешь, только не лезь на глаза начальству да соблюдай правила — делай кому полагается фронт, снимай быстро фуражку. Но все же помни крепко, что ты «нижний чин»: мало ли что придет в голову любому встречному офицеру? Спросит: зачем, куда, кто послал? Не сообразишь, как отвечать, — не миновать взыскания.
Серяков, воспитанный в строевой строгости, не был ловок в увертках, боялся оказаться на замечании, старался делать все по закону. Поэтому вышло, что в первые месяцы службы в Петербурге он хорошо узнал только ближние к департаменту кварталы, по которым можно было свободно ходить. Но и здесь, на этом ограниченном пространстве, многое привлекало его внимание, тянуло к себе величавой, не похожей на все, что он видел до сих пор, красотой.
Долго простоял он перед фасадом нового арсенала с его колонным портиком и выстроенными перед ним старинными пушками. В другой раз залюбовался перспективой Пантелеймоновской улицы, замкнутой церковью, воздвигнутой еще при Петре, в память Гангутского боя. Как-то в субботу, сразу после конца занятий, несколько часов просидел, забыв о казенной бане и об ужине, на берегу Невы за старым Литейным двором. На широкой серой глади реки плыли ялики и лодки, стояли на якорях парусники, разгружались у берега барки. По наплавному Воскресенскому мосту шли люди, ехали дрожки, телеги. За мостом прорезывала небо игла Петропавловского собора. Прямо, на Выборгской стороне, вытянулся вдоль берега фасад сухопутного госпиталя. А правее, в зелени садов, виднелись богатые дачи, уходившие полосой к повороту реки, к Охте.
Интересно было ему, недавнему провинциалу, наблюдать многое и в столичной уличной жизни. То промелькнет аристократический выезд, сверкнув зеркальным лаком каретного кузова, раззолоченным гербом на дверце. То проедет эскадрон кавалергардов в белоснежной форме, на отчищенных до атласного блеска рыжих конях. То, громко выхваляя на ломаном языке свой товар, пройдет черномазый итальянец с лотком гипсовых фигурок или шарманщик огласит дворы заунывной мелодией, и Серяков в толпе детей рассматривает пестро одетую обезьянку, сидящую на его плече.
Потом, уже в июле, отпрашиваясь у начальства по воскресеньям после обедни, Лаврентий стал расширять границы своих прогулок. Однажды медленно прошел по Фонтанке от Семеновского моста до Невы, вглядываясь в скупой рисунок чугунных перил набережной, в разнообразные фасады многоэтажных домов. Подивился скромности Летнего дворца Петра, осененного вековыми липами, и наконец вышел к Неве, где надолго замер перед величавой красотой решетки, увенчанной гранитными вазами.