Выбрать главу

— «Немецкая фамилия»… Пиши ему поэтому Марию Карловну…

Но, видно, ночью и утром много в нем накипело от вчерашнего, потому что через несколько минут он посмотрел на улыбающегося его гневу Лаврентия и продолжал:

— Ты не смейся, тебе просто, ты — Серяков… То есть, извини, я знаю, как тебе все это не просто, но в другом духе… Отчасти это даже похоже, право; тебя всю жизнь шпыняют за то, что солдатский сын, а тут, видишь ли, если у тебя немецкая фамилия, то ты чужак, вечный иностранец до двадцатого колена… В корпусе каждый дурак гувернер или профессор, если был немец, заговаривал со мной на «родном языке», которого я ни в зуб не знаю… А иностранцы-то всякие бывают… Я, знаешь ли, навсегда запомнил один разговор твоих двух товарищей по граверной — Линка и Бернарда. Это было, когда ты болел и журнал закрылся… Вот Бернард и говорит: «Удивляюсь вам, Линк! Я бы с вашим искусством, не думая ни о чем, поехал бы в Германию, там, уж верно, без заработка не остался бы»… А Генрих Федорович ему: «Это вам все равно, Мориц, гравировать или торговать, в России или в Германии, только бы деньги платили. А я хоть и Генрих и Линк и по-русски хуже вас говорю, но никуда из России не уеду: мой отец и дед русским хлебом кормились, и я, кроме России, ничего не знаю и знать не хочу, для нее буду работать, в ней и помру…» Что же, он менее русский, чем Иванов, Андреев, Сидоров, если он — Линк и по-русски с ошибками говорит, а так думает? Думает и делает, заметь…

— А теперь приходится ему у барина библиотекарем служить, — грустно заметил Серяков, постоянно вспоминавший своего друга и учителя.

— Что ж поделаешь, если там другого занятия не найти. Но поверь, что и сейчас он тоже только о России думает и читает, как здесь бывало. А случится возможность, будет опять отлично работать в русских журналах, не гоняясь за лишним рублем, как Бернард…

В это первое в его жизни свободное лето, отчасти под влиянием страстно преданного своему призванию молодого Клодта, в Лаврентии проснулось и непрерывно нарастало любовное тяготение к русской природе, жажда видеть, всматриваться в нее и передавать виденное на холсте и бумаге. Порой он ощущал в себе это тяготение, эту любовь, как новую веру, как главный смысл жизни.

«Что же это? — спрашивал он себя. — Просто ли доступное мне, как художнику, выражение любви к родине или заговорило неведомое доныне призвание пейзажиста?»

Он никогда не думал, что, кроме искусного гравирования чужих рисунков, сможет что-то создавать сам. А в это лето увидел, что может. Его этюды очень хвалили и отец и сын Клодты, да и сам чувствовал, что пишет недурно. Иногда ему казалось, что проработать вот так несколько лет — и, наверное, сумел бы создать такое полотно, что передаст зрителю радость, испытанную им самим: сверкающую солнечной рябью речку Охту или бескрайние нивы, над которыми без устали поют жаворонки, по которым ходит волнами, шумя колосьями, ветер. Научить людей больше любить свой край, дать им возможность подолгу любоваться его красотой, разом перенести человека, живущего зимой в душной комнате, на свободную ширь перелесков и речных берегов. Прав Михаил, этому стоит отдать жизнь… Вон как пять лет назад взяла его самого за сердце песенка Глинки, а ведь здесь те же чувства, только иначе, другим искусством донесенные до человека.