Выбрать главу

Доводилось ему переписывать для Грибоедова и Шаховского их комедии и кое-что для Жуковского. О последнем Антонов отзывался так:

— Добрейший господин. Вот уж истинно ничьего горя без внимания не оставит! При мне, веришь ли, нищей старухе у себя на лестнице без малого сто рублей дал. Выслушал так терпеливо, что она про сына своего больного сквозь слезы рассказывала, стал по всем карманам шарить и ей все в руки сует. «Иди, говорит, сударыня, и, если опять нужда будет, снова приходи…» Я ее спрашивал, вместе с лестницы шли: «Знали вы раньше Василия Андреича?» А она: «Никогда, — говорит, — я их не видывала, посоветовали люди сходить, но теперь вовек не забуду…»

— А Пушкину вы не переписывали? — спросил Серяков.

— Нет, не случалось. Но видел их однажды близко, как тебя сейчас, у Василия же Андреича. Давно, в 1820 году, никак, перед тем как им куда-то ехать. Сами говорят, что их в наказание за стихи куда-то далеко посылают, а сами такие веселые да верткие. Так Василия Андреича рассмешили, что тот совсем от смеху задохся, хотя очень о них печалился. Я в соседней комнате посажен был спешное переписывать, так и я за ними, сам не зная чему, в голос смеялся, едва лист не обкапал…

Однажды, уже в конце лета, когда они были одни в комнате, Серяков спросил, что за человек был Аракчеев, которого в департаменте так часто поминают.

— А он и не человек был, — отвечал Антонов твердо.

— Ну, как не человек? Бес, что ли? — улыбнулся Лаврентий.

— Бесов глупые бабы выдумали, — так же решительно продолжал старый писарь. — А он хоть на вид и нашей породы был — две ноги, две руки и рожа богомерзкая, — да не было в нем того, что человека от зверя отличает: души не имел ни на грош. Смиренником прикидывался, гнусавил да губы, как монах-постник, поджимал, мундир до лоску вытертый, без орденов носил — вот я, мол, смотрите, каков скромен, — а сам одной властью над подначальными тешился. Ему, чтоб на вершок выслужиться, расторопность свою государю показать, хоть роту целую по «зеленой улице» пустить было — что мне трубку выкурить… Издох, и слава богу! Жаль, что раньше какая болезнь не прибрала… Хорошие люди рано мрут, а такой волк до седой хребтины рыщет… — Антонов перевел дыхание и продолжал сдержаннее, нос той же силой: — Ты не обольщайся, что в департаменте нашем многие твердят: «граф» да «граф». Ничего, поверь мне, по себе он не оставил, окромя подлых привычек да по своему образцу скроенных постных морд. Они-то его, как святого, и поминают, забыть не могут, как он их за низости разные отличал. А что дельное ввел, то все, будь уверен, не им выдумано. От злого человека и после смерти ничего, окромя зла, не останется…

Лаврентий никогда не слышал, чтобы Антонов говорил с таким жаром. Раскурив трубку и посмотрев на него внимательно, старый писарь продолжал, чуть понизив голос, хотя в каморе по-прежнему никого, кроме них, не было:

— Но имел я, Лавреша, великое счастье знавать таких точно достойных человеческого звания людей, что себе ничего не искали — ни чинов, ни власти, ни наживы, хоть всё иметь могли, — а только о других пеклись… Да уж нету их давно, съели серые волки… Осталась память одна, но и та мне дороже, чем материно благословение.

— Из тех, кому переписывали? — спросил Серяков.

— Из тех да еще из других… — отозвался Антонов уклончиво.

Он помолчал немного, глядя в пол, потом встал и ушел к своей койке, где взялся за счеты и какую-то толстую шнуровую книгу. Когда Серяков сделал все изображения собора, о которых просили, и еще нарисовал товарищам несколько картинок — все с дешевых литографий: женские головки, лошадь под седлом у крыльца скребет землю копытом и даже двух собак на цепи, под которыми вывел, по просьбе заказчика, стихи о дружбе, — он предложил Антонову, не нужно ли ему что в этом роде. Старый писарь сказал, чтоб сделал ему «вид» той комнаты, где они жили.

Комната эта была совсем не похожа на казарму — с паркетным полом, с потолком, расписанным цветочными гирляндами, и с двумя одинаковыми печами в углах. Особенно нравились Серякову печи. Белые, кафельные, они были увенчаны вазами, а в нишах, на высоте человеческого плеча, стояли одинаковые женские фигуры в покрывалах, спадавших от головы до ног широкими складками.

Шутники-писаря частенько развешивали на фигурах белых женщин свои платки или всовывали в складки покрывал изгрызенные старые перья. Антонов неизменно сердился на это и ворчал: «Глупые школяры! Ослиные радости!..»