Выбрать главу

— Но что же с Генрихом? — встревоженно спросил Серяков, потому что Клодт смолк и грустно смотрел куда-то вдаль.

— Не можем ли мы ему помочь?

— К сожалению, нет… — покачал головой Константин Карлович. — Слушайте. До декабря прошлого года Линк служил у богатого помещика Криштафовича, был домашним библиотекарем и конторщиком. А тут поссорился с хозяином и ушел. Поссорился, потому что уже несколько лет помещик продавал — другого слова не подыщешь — целые артели своих крестьян подрядчикам на проводимую поблизости… в Варшаву, что ли… железную дорогу. Летом они работали на дороге, а зимой голодали, потому что поля обрабатывали кое-как бабы, дети и старики.

— Это я знаю. Видел, когда был дворником, крестьян, которые побирались здесь, тоже запроданные помещиками на постройку Московской дороги, — сказал Лаврентий.

— Да, это, видно, везде так делается, — продолжал Клодт. — А в декабре, когда подрядчик заранее приехал к помещику заручиться на будущую весну новым договором, крестьяне его увидели и возмутились: «Не хотим больше идти работать впроголодь и семьи свои губить!..» Попросили они Генриха Федоровича, которого хорошо узнали и которому вполне доверяли, поговорить с помещиком… Он поговорил, даже поспорил, сначала пытался доказать, что это для него же невыгодно в будущем, что крестьяне его обнищают, потом сказал, что это бесчеловечно. Должно быть, разговор вышел крутой, потому что Линк после этого взял расчет и переехал к сестре в Минск. Но крестьяне не успокоились и стали посылать ходоков с прошениями к губернатору, в Казенную палату и еще куда-то… На несчастье, Генрих Федорович продолжал бывать в селе — у него осталась там привязанность, крестьянская девушка, на которой он собирался жениться. Помещик обвинил его в подстрекательстве крестьян к бунту. Должно быть, и в самом деле Линк давал им советы, куда жаловаться, писал прошения. Его арестовали у этой девушки. Панские гайдуки и полицейские избили его, связали и повезли в город на дровнях, едва прикрыв только старой холодной шинелью. А был крепкий мороз. В городе посадили в острог. Он простудился страшно, и его скоро перевели в тюремный лазарет…

— Неужто умер? — не выдержал Серяков.

— Да, двадцатого января… И просил Шарлотту, которую к нему пустили перед концом, передать вам и мне свой последний дружеский привет… Жалеет, мол, что рано приходится умереть, но не жалеет о том, что сделал. Уж если умирать, так за что-то доброе и справедливое…

Полночи бродил Серяков по улицам после этого разговора, не замечая, что февральская вьюга засыпала его снегом с ног до головы, что промерз и устал. Несколько раз останавливался у подъезда на Стремянной, из которого выходили когда-то с Линком на вечерние прогулки. Сердце разрывалось от тоски и возмущения. Вспоминались крестьяне, которых видел когда-то просящими милостыню на улицах, — оборванные, худые, голодные. Вспоминался лазарет, в котором лежал в горячке. Верно, тюремный-то был еще хуже, где же тут выжить?.. Ах, боже мой, боже мой! Что же это такое? Неужто никогда не придут в Россию справедливость и человечность?.. Что же он-то, Серяков, должен делать, чтобы быть достойным своего покойного друга?..

Работа сама нашла Лаврентия в начале марта. Однажды утром перед домом, где жили Антоновы, остановилась карета, запряженная раскормленными лошадьми. Из нее вышли два осанистых иеромонаха. Богомольная старуха соседка с поклонами проводила их во двор и указала дверь художника. Усевшись в комнатке Лаврентия, старший монах начал речь восхвалением известного многим таланта его благородия, после чего предложил ему взять на себя руководство граверной мастерской Киево-Печерской лавры, с тем чтобы и самому участвовать «своим искусным резцом» в изображениях, украшающих книги, которые выпускает лаврская типография. При этом держаться, конечно, надобно не нового вкуса, чтоб не смахивало на светские картинки, а работать по старым киевским образцам XVIII века, к которым привыкли молящиеся. Условия службы отличные: отдельный домик с прислугой, отоплением, освещением, лошади для выезда в любое время с конюшни митрополита, а летом — дача на берегу Днепра. И сверх того, разумеется, хорошее жалованье.

Но разве такой работы хотел Лаврентий? Разве стоило учиться в академии, чтобы копировать изображения святых из старых книг? Он отвечал, что благодарит за честь, но он человек не свободный — чиновник военного министерства, со дня на день ожидает назначения, а потому и не может никуда уехать. Но иеромонах возразил, что на сей предмет его преосвященство напишет военному министру, и, верно, ответ получится благоприятный, конечно если господин Серяков согласится. Лаврентий и тут нашелся что ответить. Сейчас он накрепко привязан к Петербургу, решившись весьма скоро начать гравирование новой большой доски, уже на звание академика. Недовольный иеромонах насупился, и Серяков схитрил, добавив, что, получив это звание, он, верно, будет больше подходить к предложенной высокой должности, а пока готов резать здесь для лавры, готов хоть сейчас же, если ему вручат оригиналы и подойдет оплата.