Еще многое можно бы сказать, но письмо писать долго нельзя. Разве напомнить тебе слова Паскаля, взятые мной эпиграфом к «ГефсиманскоЙ ночи» [142]. Ты как будто и не заметил их. Отчего? (Шестов, Париж, [март(?) 1924]).
Приходится нам очень серьезно задуматься над вопросом о переезде из Берлина. Мы остались здесь, потому что Берлин был самым дешевым городом в Европе и в нем было сосредоточено наибольшее количество русской молодежи. Теперь все изменилось, Берлин стал самым дорогим городом в Европе и русским центром стал Париж. Мы материально не можем больше здесь существовать. Доходы не только не увеличиваются, но уменьшаются. Положение Научного Института почти безнадежное, и я сомневаюсь, чтобы до осени он мог продолжать свое существование. Рел. фил. Академия имеет жалкий бюджет и совсем нас не обеспечивает. Американцы склонны давать меньше денег, а не больше. Русские издательства совсем прекратили свою деятельность в Берлине. Чувствую, что Берлинский период нашей жизни кончается, и прежде всего приходит в голову мысль, что нужно переезжать в Париж. Может быть, удастся частично или полностью перевести рел. — фил. Академию в Париж. Но это нас не обеспечит. И в этом случае необходимо искать других заработков.
Что ты думаешь о возможности получить что-нибудь от французского правительства, хотя бы для небольшой философской группы высланных, в связи со Славянским Институтом или Сорбонной? И как по-твоему, мне следует действовать для выяснения этого вопроса? Не было ли бы полезно мне написать Софье Григорьевне или самому Евгению Юльевичу Пти? Я не знаю парижских соотношений и не знаю, через кого наиболее тактично действовать? Да и есть очень большая неловкость в том, чтобы за самого себя хлопотать. Вот я и прошу твоего совета и помощи. Есть ли какие-нибудь перспективы литературных заработков в Париже? Буду тебе очень благодарен, если ты мне напишешь. Каков по твоим сведениям скромный месячный бюджет в Париже для семьи из четырех человек. Б.П.Вышеславцев пытался уже выяснить возможность устройства в Париже. Но я не знаю, нашел ли он правильно путь. Теперь уже наступает для нас крайняя необходимость все это выяснить. Не знаю еще, кто из нашей компании хотел бы переехать в Париж. Но я лично охотнее всего переехал бы в Париж и наши дамы тоже этого хотели бы.
Наша переписка с тобой в связи с твоей книжкой о Паскале прервалась. Я вообще очень плохой корреспондент, да и мешает мне писать письма страшная перегруженность работой.
Меня очень волнует тема нашей переписки. Ты глубоко неправ, друг мой, когда говоришь, что я верю в Бога Фихте и Гегеля. В этом нет никакого сходства с моей внутренней жизнью и судьбой. Я даже склонен думать, что Фихте и Гегель в Бога не верили и молиться не могли. Фихте я вообще не люблю и считаю его философом непонятной гордыни. Гегеля я ценю, как очень сильного мыслителя, но в моей духовной жизни он никогда не играл никакой роли. Я бы хотел дать тебе когда-нибудь понять и почувствовать, что меня менее всего можно обвинять в благополучии и оптимизме. Если бы ты на одно мгновение ощутил, как истерзана моя душа не сомнениями и скептицизмом, действительно чуждым моей природе, а
моей религиозной жизнью, то ты перестал бы судить обо мне по идеологическим схемам. Я всегда писал в очень догматической и резко утвердительной форме и никогда не обнаруживал прямо драмы моей души и противоречий моего духовного опыта, потому что я очень замкнут и, вероятно, слишком горд по своему характеру.
Если бы я умел до конца преодолеть свою скрытность, то я заставил бы тебя почувствовать, как трудна, как трагична жизнь внутри христианства, для некоторых по крайней мере. Иногда от смертельной усталости я дохожу до зависти к Фихте и Гегелю, которых я религиозно презираю, иногда даже до зависти к позитивистам, как ни дико и ни чудовищно это сказать. Моя трагедия не есть трагедия неверия. Это трагедия вер ы. Бывают минуты, когда так представляется судьба человеческая: земная жизнь от рождения до смерти в большей части есть мука и страдание, а после смерти представляет всякие адские муки, так как себя считаешь более заслуживающим именно такой участи. Сознанием своим я отрицаю вечные адские муки и совесть моя противится этой страшной идее. В сознании своем я оригенист. Тип Оригена мне ближе Тертулиана. Но в опыте моем мне очень ведомо и близко то, что я отвергаю в своем христианском сознании. И дело совсем не в том, что у меня есть ветхозаветный страх перед Богом (я думаю, что для тебя Бог всегда ветхозаветный Бог. Ты как будто забываешь, что Бог Авраама, Исаака и Иакова также Бог, который окончательно открыл Себя в Сыне и лишь через Сына можно узнать Его близость), дело в том, что у меня страх перед своей греховностью. Фихте и Гегель, вероятно, совсем не чувствовали этого страха. Извне люди совсем не понимают трудностей и тех страданий, которые существуют внутри христианства, внутри Церкви. Есть много проблематического внутри христианства для тех, которые верны ему и не сомневаются в нем. Я думаю, что о христианском опыте совсем не могут судить те, которые не в нем, которые его не испытали. Это мое главное возражение против тебя. Ты роковым образом обречен на