Выбрать главу

В 1911 г. Е.Герцык навестила Шестова в Коппе. Она пишет в своих воспоминаниях:

Проезжая Швейцарией, заехала к Шестову, который жил теперь в Coppetв двухэтажном домике — его приюте вплоть до войны. Жена его была где-то во Франции, получая последние докторские licences. Внизу, в идеально чистой кухне, пожилая немка накрывала на стол. Лев Исаакович, отозвав меня в сторону, подробно объяснил мне, что они здороваются с ней за руку и обедает она с ними за одним столом. Через несколько часов в глубокой рассеянности объяснил мне все это вторично. Трогательна была его забота о ближнем, продиравшаяся сквозь омертвелость души. Мне уж было не ново, что в последние годы спала та могучая творческая волна, которая в молодости вынесла его из тяжелого кризиса, но никогда я не видела его таким опустошенным. И я сидела против него нищая, скованная своим неизжитым личным. День тянулся бесконечно. Гуляли с румяными девочками. Говорили об ужасах реакции в России, Шестов, морщась от боли, но не видя, не ища связи между этими внешними бедствиями и путями духа.

Была еще сестра его, д-р философии — молодая и молчаливая. Был зять — еврей, долго и мечтательно игравший нам вечером на рояле в маленьком салончике верхнего этажа. Потом все разошлись, а мы с Львом Исааковичем все сидели, и я не могла оторвать глаз от его выразительных пальцев, мучительно теребивших страницы книг. (Герцык, стр.106, 108).

В январе и феврале 1912 г. Шестов ездил в Россию. Он побывал в Киеве, Москве и Петербурге. Он пишет Фане и Герману:

Ну вот, наконец, вырвался я из Киева и приехал в Москву — все письма отсюда начинаю я с этой фразы. Я просидел в Киеве две с половиной недели — ждал возвращения Миши и Льва и мне так надоело, что рассказать трудно…

Думал было не ехать в Петербург, но это оказалось буквально неисполнимым. Поднялся в П. такой протест, что я /…?/, что было бы «возмутительно», если бы не заехал. К тому же, когда я еще в следующий раз попаду в П.

Напишите мне на адрес Лев. [Левина][68] Свечной пер. 17, несколько слов. Если скоро напишете, письмо еще застанет меня. (Москва, 27.01.1912).

После своего возвращения в Швейцарию он опять встретился с Е.Герцык. Она пишет в своих воспоминаниях:

И вот на берегу того же Женевского озера, мы опять встретились и оба — другие. Март и апрель 12-го года я прожила в Лозанне с братом…

Я списалась с Шестовым. Он приехал, вошел к нам в горном костюме, оживленный… Часа четыре проговорив, вопреки обыкновению делясь даже интимными переживаниями своими. А потом с такою же горячностью вникая в философские споры Москвы. Рассказал, что второй год с интересом читает средневековых мистиков, но больше всего Лютера, в котором нашел не пресного реформатора, а трагический дух сродни Нитше, сродни ему. Мы стали видаться. От великой нежности к Шестову, я даже читаю толстенный том: Денифле-католик — о Лютере.

Мне особенно памятно, с каким подъемом в одну из встреч Шестов говорил об Ибсене, выделяя заветную его тему: страшнее всего, всего гибельней для человека отказаться от любимой женщины, предать ее ради долга, идеи. От женщины, т. е. от жизни, что глубже смысла жизни. Указывая на перекличку этой темы у Ибсена через много десятилетий от его юношеских «Северных богатырей» и до самых последних драм «Габриэль Боркман» и «Когда мы мертвы»… Из этой мысли позднее, а м.б. тогда же, выросла статья Шестова об Ибсене[69]…

Весна была холодная. Яблоня, персик, вишня зацвели поздно, но как внезапно, пьяняще, белым дымом застилая все дали и близи. Мы с Шестовым шли меж горных складок тропинкой под сплошным бело-розовым шатром. Помню его возбуждение: «Это я — скептик? — пересказав мне какую-то о себе критику, — когда я только и твержу о великой надежде, о том, что именно гибнущий человек стоит на пороге открытия, что его дни — великие кануны»…

В тот период он зачитывался Библией. Весь был напитан ею. Раз даже пошел провожать меня на вокзал в Coppetс огромной книгой под мышкой (в его руках она казалась еврейским пятикнижием), чтобы что-то дочитать. Это было в первый день Пасхи. Не столько от благочестия, как от переполнявшей меня радости, я поехала к заутрене в русскую церковь в Женеве. Заутреня, ночная литургия — ранним утром, я заспешила домой к брату. Заехала на час в Коппе. Лев Исаакович обрадовался моему неожиданному раннему приходу. Уговаривал остаться и отправиться, наконец, по соседству, в Ферней, в места Вольтера. Я отказалась. Он поддразнивал, говоря, что я боюсь кощунства — Вольтер в такой день! И вдруг с внезапной серьезностью сказал, что недаром это соседство, что его, Шестова, дело — навсегда обличить Вольтерову мысль, ползучую, хихикающую. Так странно прозвучали эти слова у Шестова, обычно не склонного к символизации или к провозглашению какой-то своей задачи! (Герцык, стр. 109–110).