Я подошла к господину Вийо и стала горячо благодарить его за добрые слова, а он, в свою очередь, отвесил мне поклон, по которому сразу можно было признать дедушкиного арендатора.
— Значит, дело решено,— вставила свое слово младшая.— Прощайте, господин Вийо, сейчас сверху снесут сундучок молодой барышни; уже становится поздно, кареты поданы, нам надо уезжать. Тервир (это относилось ко мне), напишите завтра же вашей матушке; мы навестим вас в скором времени, слышите? Будьте же благоразумны, милая; господин Вийо, мы поручаем ее вам.
Потом они со всеми распрощались, вышли во двор, уселись каждая в свою карету и уехали, даже не поцеловав меня.
В словах, сказанных младшей сестрой, излился весь запас их добрых чувств ко мне: старшая решила, что этого хватит на них обеих, и ничего от себя не добавила.
Я вздохнула свободнее, когда они исчезли из виду, одной печалью стало меньше. Какой-то крестьянин взвалил на плечи мой сундучок, и мы с господином Вийо пошли следом за ним.
Нет, Марианна, хоть я уже испытала много горя, но ничто не могло сравниться с острой болью, какую я почувствовала в ту минуту.
Как это получается, что мы, столь ограниченные во всем, можем лишь страдать безгранично? Еще вчера я не жила, а умирала в этом доме; и что же? Теперь, когда я уходила оттуда, мое сердце разрывалось на части, мне казалось, что я оставляю в этом доме свою душу. Я чувствовала, что с каждым шагом меня покидает частица жизни; я не дышала, а вздыхала; а ведь я была так молода! Но четыре таких дня, какие пережила я, многому могут научить — они стоят годов.
— Барышня,— уговаривал меня фермер (он и сам чуть не плакал),— полно вам убиваться, не оглядывайтесь, лучше пойдемте быстрее. Ваша бабушка любила вас; вы будете все равно что у нее.
Так он говорил и старался увести меня подальше; но я все оглядывалась, пока не скрылся вдали этот несчастный дом, в котором я не могла жить и с которым не могла расстаться.
Наконец мы пришли в деревню, и вот я в доме господина Вийо и его жены, которой до сих пор совсем не знала. Она встретила меня ласково, а я так нуждалась тогда в ласке! У нее я не чувствовала себя чужой. Люди с добрым сердцем сразу становятся нам близки, кем бы они ни были; мы чувствуем, что это наши друзья, а друзей можно иметь во всяком сословии.
Таков был оказанный мне прием, и мне сразу стало легче, потому что их дружелюбие рассеяло то оцепенение и страх, ту душевную подавленность, в которой я находилась все последнее время; здесь я, по крайней мере, не боялась плакать и вздыхать.
Тетки заставляли меня таить свое горе про себя, а у добрых и заботливых людей, приютивших меня, я могла дать ему волю; оно стало легче и спокойнее, и мало-помалу совсем утихло; в душе моей осталась лишь умиленная память о госпоже де Трель, которая не стерлась и по сей день.
Я написала матери; все были уверены, что я пробуду у четы Вийо не больше десяти или двенадцати дней. Ничуть не бывало; мать приказала мне в нескольких строках оставаться у них, под тем предлогом, будто они с мужем уезжают в путешествие и лишь на обратном пути захватят меня с собой в Париж.
Но путешествие это откладывалось с месяца на месяц, потом его вообще отменили, и в конце концов маркиза заявила без обиняков, что не может сказать, когда приедет за мной, но постарается устроить так, чтобы меня кто-нибудь привез в Париж; однако и это ни к чему не привело, хотя я беспрестанно докучала ей письмами, на которые не получала ответа; наконец я сама устала писать и осталась у фермера, такая заброшенная, как будто у меня вовсе не было никакой родни. Лишь изредка мать высылала мне немного денег на одежду да плату за мое содержание,— но несмотря на ее крайнюю скудость, мои благородные друзья продолжали любить меня и оказывать мне знаки уважения.
О тетушках моих не буду говорить, я видела их не больше двух раз в году.
У меня было несколько подружек в городке и его окрестностях — девочки-соседки, с которыми я часто играла, или же дочери живших в нашей округе дворян — их матери иногда приглашали меня в свое имение к обеду, если Вийо надо было зайти в замок по делу и он мог потом увезти меня домой.
Барышни (я имею в виду дворянских дочек) обращались со мной как равные, звали просто Тервир, были со мной на «ты» и немного гордились этой фамильярностью, помня, что мать моя носит титул маркизы.
Городские же девицы на это не отваживались, хоть и было им досадно, но, чтобы не уронить себя, прибегали к разным уловкам: старались не называть меня по имени, а говорили «милочка» или «душечка». Я упоминаю об этом между прочим, чтобы вас позабавить.
Так я и жила лет до семнадцати.
Недалеко от городка, примерно в четверти лье от нас, находился замок, где я бывала довольно часто. Принадлежал он вдове одного дворянина, умершего лет десять или двенадцать тому назад. Эта дама была когда-то одной из ближайших подруг моей матери; я слышала, что они почти одновременно вышли замуж и изредка переписывались.
Это была женщина лет сорока, красивая и моложавая на вид и казавшаяся добродушной благодаря свежему цвету лица и приятной полноте. Правильный, по-видимости безупречный образ жизни, знакомства среди самых влиятельных святош нашей провинции, в соединении с красотой снискали ей почет и уважение всей округи, тем более что женщина красивая и набожная являет собой более назидательный образец благонравия, чем какая- нибудь неприметная особа или дурнушка, ибо ей куда труднее устоять перед соблазнами.
Правда, было в городке несколько человек, не питавших особого доверия к великому благочестию, какое ей приписывалось.
Так, было замечено, что среди глубоко верующих людей, посещавших ее замок,— светских или духовных лиц, священников или аббатов,— всегда можно было встретить нескольких молодых и красивых мужчин. Нужно сказать, что у вдовы были большие, полные неги глаза; одевалась она хоть и просто и как будто скромно, но весьма кокетливо, все это настораживало вышеупомянутых недоверчивых людей; но они остерегались высказывать свои сомнения вслух из боязни прослыть злыми языками, для которых нет ничего святого.
Вдовушка эта сообщила моей матери, что я часто бываю у нее, и действительно, меня подкупали ее мягкие, обходительные манеры.
Вы помните, конечно, что у меня не было никакого состояния. Именно поэтому моя мать решительно не знала, что со мной делать, и считала нежелательным мой приезд в Париж, где я не могла бы ни держать себя, как девица из лучшего общества, ни вести жизнь, подобающую дочери знатной и светской дамы; и вот она написала своей бывшей подруге, что была бы весьма ей признательна, если бы та склонила меня к мысли постричься в монахини. Вдова тотчас принялась за дело.
Она воззвала ко всей своей праведной братии, чтобы ей помогли в столь богоугодном деле; она удвоила свою любезность и всячески старалась улестить меня. Само собой понятно, что пострижение молоденькой и, по общему признанию, красивой девушки принесло бы ей немалую честь, если бы та прямо из ее рук поступила в монастырь.
Она почти ежедневно оставляла меня ужинать и даже ночевать в своем замке; она не могла и дня прожить без меня. Господин и госпожа Вийо были в восхищении от этой дружбы, они одобряли меня и еще больше за это уважали; все вокруг были того же мнения; я и сама поддавалась на бесконечные похвалы, мне льстило всеобщее одобрение; благочестие мое росло с каждым днем, а выражение лица становилось все более строгим.
Моя приятельница приобщала меня ко всем своим религиозным упражнениям, проводила со мной часы за чтением священных книг, водила с собой в церковь на все проповеди; часто я просиживала, как и она, час или два в сосредоточенном и благостном безмолвии в глубине исповедальни, полагая, что лучший способ добиться внутренней сосредоточенности — это усердно подражать позе и выражению лица моей благодетельницы.
Она сумела вовлечь меня в мир подобных забот и занятий постепенно и вкрадчиво.
— Сестра во Христе,— часто говорила эта дама, она и ее друзья только так меня и называли,— нельзя без волнения видеть благочестие такой девушки, как вы! Глядя на вас, хочется вознести хвалу господу и еще сильнее любить его.