Выбрать главу

— О да,— подхватывали ее друзья,— умилительная любовь к господу, свидетелями коей мы сподобились стать,— несомненно, знак божьей милости не только к мадемуазель Тервир, но и ко всем нам. Неспроста молодая и прелестная особа проникнута столь глубоким благочестием,— говорили они.— На этом дело не может остановиться, господь судил вам более высокое предназначение, он требует вас к себе целиком, это всякому ясно. Человечество нуждается в великих примерах, и вам, быть может, суждено явить миру сей пример торжества благодати божьей.

Эти воодушевляющие речи они подкрепляли вниманием поистине почтительным, делали вид, будто изумлены моей святостью, восторженно закатывали глаза; я была у них особой значительной и достопочтенной, с которой следует считаться. Во всяком возрасте, а особенно в столь юном, приятно чувствовать уважение окружающих. С самых ранних лет мы любим поклонение! И вдова надеялась, что таким незаметным путем она приведет меня к желанной цели.

Неподалеку от ее дома находился женский монастырь, и мы не реже чем раз или два в неделю посещали эту обитель.

Одна из инокинь состояла в родстве с вдовой; та посвятила ее в свои планы, и монахиня стала ей помогать с поистине монашеской изворотливостью и недостойным рвением. Я сказала «недостойным» — и не оговорилась: я считаю, что нет ничего более опрометчивого и даже непростительного, как прибегать ко всяким приманкам, чтобы обмануть молодую девушку и внушить ей желание стать монахиней. Такое поведение бесчестно; следовало бы, напротив, преувеличить опасности, подстерегающие ее в случае пострига, вместо того, чтобы скрывать их или делать вид, будто их вовсе не существует.

Как бы то ни было, родственница моей вдовы делала все возможное, чтобы меня очаровать, и это ей удавалось; я полюбила ее всей душой, для меня было праздником видеть ее; вы не представляете себе, как заманчива дружба монахини, как сильно ее влияние на молоденькую девушку, которая еще ничего не видела и не имеет никакого опыта. Монахиню любишь не так, как обыкновенную подругу в миру; невинная привязанность перерастает в своего рода страсть; нет сомнения, что и одежда наша, так отличающая нас от других женщин, и весь наш спокойный, умиротворенный облик немало этому способствуют; много значит и кажущийся покой, царящий в монастырях, благодаря чему они представляются нам убежищем от всех бед и треволнений; и, наконец, отрадное действие на молодую и неопытную душу производит даже наша обычная молчаливость.

Я останавливаюсь на всех этих подробностях ради вас, Марианна, я хочу, чтобы вы хорошенько разобрались в своих чувствах; очень важно знать, не вызвано ли ваше намерение уйти от мира именно этими маленькими обольщениями, которые очень скоро потеряют свою прелесть.

Они-то главным образом и пленяли меня, когда я бывала в монастыре; надо было видеть, как эта монахиня пожимала мои руки, с каким умилением она говорила и смотрела на меня. К ней присоединялись еще две или три невесты Христовы, столь же ласковые, как она. Они называли меня самыми нежными именами; меня восхищали их манеры — простые и полные благочестия; я уходила от них с миром в душе, с умилением вспоминая добрых сестер и всю их обитель.

— Боже! Как не позавидовать их счастью! — восклицала вдова, когда мы вдвоем возвращались в ее замок.— Зачем я не постриглась в монахини! Мы оставили их в тиши уединения, а сами снова должны окунуться в тревогу и суету мирской жизни.

Я полностью разделяла эти мысли; состояние моей души было таково, что еще две-три такие прогулки в монастырь — и я бы окончательно решилась; но непредвиденная случайность произвела во мне полный переворот.

Вдове нездоровилось, и мы уже целую неделю не были в монастыре; но мне захотелось провести там часа два, и я упросила вдову отпустить меня одну с горничной. Я должна была вернуть ее родственнице, монахине, книгу. Войдя в приемную, я попросила вызвать ее, но мне ответили, что у нее приступ ревматизма и она лежит в постели. Она сообщила мне об этом через другую сестру, обычно выходившую вместе с ней ко мне в приемную.

Это была девушка лет двадцати пяти — двадцати шести, рослая, с чертами выразительными и даже красивыми; правда, она выглядела менее веселой или, если угодно, более серьезной, чем остальные; на ее лице почти всегда была написана печаль, казалось присущая ее чертам, не мешавшая ей, однако, быть очень привлекательной, благодаря нежному и кроткому выражению глаз. Я так и вижу перед собой эти прекрасные глаза. Она обычно молчала и только слушала общий разговор, когда мы собирались все вместе в приемной; одна из всех она не давала мне ласковых прозвищ, а просто говорила «мадемуазель», но от этого не казалась менее любезной, чем остальные.

В этот день лицо ее было еще печальней, чем обычно; не допуская мысли, что монахини могут грустить, я подумала, что ей нездоровится.

— Не больны ли вы? — спросила я.— Вы сегодня немного бледны.

— Очень может быть,— отвечала она,— я плохо спала ночью, но ничего, это пройдет. Если желаете, я вызову к вам кого-нибудь из монахинь?

— Нет,— возразила я,— в моем распоряжении только час времени, я предпочитаю провести его с вами; скоро я смогу проводить все время с нашими милыми сестрами, и мне не придется то и дело покидать их.

— Как это не придется покидать? — спросила она.— Неужели вы хотите принять обет?

— Я уже почти решилась,— сказала я.— Завтра же напишу об этом своей матушке. Я давно завидую вашему счастью и хочу быть такой же счастливой, как вы.

Я просунула руку через решетку, чтобы пожать ее руку, которую она мне протянула молча, не дав иного ответа на мои слова; но я заметила, что на глазах ее выступили слезы, и она опустила голову, видимо желая скрыть их от меня.

Я была так поражена, что несколько мгновений не могла выговорить ни слова.

— Что с вами? — воскликнула я наконец, удивленно глядя на нее.— Мне кажется, вы плачете? Значит, я заблуждаюсь, считая вашу жизнь счастливой?

При слове «счастливой» слезы покатились по ее щекам; я тоже заплакала, хоть еще не знала причины ее горя.

Наконец, несколько раз тяжело вздохнув,— казалось, она хотела, но не могла сдержать эти вздохи,— она ответила:

— О, мадемуазель, умоляю вас, не рассказывайте никому о том, что видели, пусть никто не узнает о моих слезах; я не могла сдержать их; если хотите, я скажу вам, что со мной происходит, может быть, это принесет вам пользу, откроет вам глаза на многое.

Она остановилась, чтобы вытереть слезы.

— Говорите же,— сказала я, тоже вытирая глаза,— ничего не скрывайте от меня, дорогая,— ваше горе все равно что мое собственное, доверие ваше я считаю благодеянием и никогда его не забуду.

— Вы хотите постричься в монахини? — сказала она.— Ласки сестер, их радушие, их беседы, а также, сколько могу судить, влияние госпожи де Сент-Эрмьер (так звали вдову) — все склоняет вас к этому; и вот вы хотите принять обет, полагая, что имеете к этому призвание; вы даже не отдаете себе отчета, что не заметили бы в себе такого призвания, если бы не усилия окружающих. Но будьте осторожны! Если вы действительно призваны, вас удовлетворит спокойная и размеренная монастырская жизнь; но не доверяйте своему теперешнему увлечению: об этом трудно судить заранее, предупреждаю вас; быть может, ваша склонность исчезнет вместе с обстоятельствами, которые ее породили; все это может измениться. Я не в силах объяснить вам, какие несчастья ожидают девушку ваших лет, если она ошибется в своем призвании, и как ужасны последствия подобной ошибки. Вам кажется, что все здесь — благодать и благоволение; и действительно, в монашеской жизни есть свои приятные стороны, но это приятности особого рода, не каждый создан, чтобы довольствоваться ими. У нас есть и свои горести, неизвестные миру, и для того чтобы их переносить, также требуется призвание. Есть натуры, способные в миру противостоять величайшим несчастиям; но заточи их в монастырь — и они не в состоянии будут выполнять даже самые простые иноческие обязанности. У всякого свои силы, те, что требуются от монахини, даны не каждому, хотя на первый взгляд тут нет ничего особенного; все это я знаю по собственному опыту. Я поступила в монастырь, когда мне было столько лет, сколько вам теперь; меня ловко подготовили к этому, так же как теперь готовят вас, я, как и вы, познакомилась с одной монахиней и привязалась к ней, вернее, не к ней одной: все меня ласкали, я всех любила и не могла без боли расстаться с ними. Я была младшей в семье, и родные всячески потворствовали моему влечению; я воображала, что войти в круг этих добрых святых девушек, так сильно любивших меня,— предел человеческого счастья; выходило, что моя любовь к ним уже была высочайшей добродетелью, в их обществе бог казался таким милосердным, и так сладко было служить ему в кругу милых сестер, в мире и любви! Увы, мадемуазель, все это — одно ребячество! Совсем не бога искала я в сем убежище; нет, просто мне хотелось всегда быть любимой баловницей славных сестер-монахинь и самой любить и баловать их: вот что привлекало мою детскую душу, а вовсе не призвание к монашеству. Никто не сжалился надо мной, никто не предостерег от ошибки, а когда я поняла свое заблуждение, было уже поздно. Правда, к концу послушничества на меня часто находили приступы тоски и отвращения, но меня уверяли, что это ничего, что это дьявольское искушение, меня все еще продолжали ласкать и нежить. В юные годы у нас нет сил, чтобы противостоять всем: я дала себя уговорить — отчасти из послушания, отчасти по доверчивости натуры. Наступил день моего пострижения, я не противилась, я исполнила все, что мне приказывали; от волнения в голове моей не осталось ни одной мысли; мою судьбу решили другие; я была не более чем зрительницей на этой церемонии — и в каком-то оцепенении навеки связала себя монашеским обетом.