На другой день, как я упоминала выше, мне предстояло встретиться с госпожою де Миран. Около четырех часов меня известили, что она ждет в приемной. Я отправилась туда. Грустный, подавленный вид моей покровительницы поразил меня.
— О, боже, что с вами, милая матушка? — спросила я.
— Вальвиль не показывается, он избегает меня,— отвечала госпожа де Миран,— я в отчаянии; его поведение меня убивает.
— Дорогая, милая мой матушка! — вскричала я.— Как! Вы расстроены, и я — причина вашему горю и смятению? О, господи! Возможно ли, что я опечалила вас! Я готова навеки пожертвовать и покоем и радостью, лишь бы сделать покойными и радостными ваши дни; вы хотели одарить меня счастьем, и я была бы счастлива, несмотря ни на что, лишь бы вы не огорчались из-за меня.
— Счастлива!.. Ах, дитя мое, о чем ты говоришь!.. Ты создана для счастья и была бы счастлива, если бы тебе не повстречался на пути мой сын; бедная девочка,— продолжала она, глядя на меня с невыразимой нежностью,— неужели это правда, и он неверен! Нет, Вальвиль потерял рассудок, все это противоестественно. Мадемуазель Вартон очень мила, но до тебя ей далеко. Дитя мое, он в ослеплении,— но эта слепота пройдет, не будем отчаиваться. Я не верю, не могу поверить, что это непоправимо,— возможно, он еще вернется к тебе.
— Ах, сударыня,— отвечала я,— я не настолько самоуверенна, чтобы на это надеяться; нет, этого я не жду. А если бы он и вернулся, смогу ли я забыть, что он покинул меня, и в какую минуту! Когда смерть готова была разлучить вас навеки! Господин де Вальвиль был мне очень дорог, не скрою, я не стыжусь своего признания. Но первое движение любви, хотя и сильное, еще можно было подавить в себе; я могла бы перебороть это чувство и восторжествовать над ним; однако вы дали ему свое благословение, сударыня, и я без сопротивления предалась надеждам, столь для меня сладостным. В господине де Вальвиле я нашла человека, достойного любви, человека, который готов был снизойти до меня и перед которым я была бы в неоплатном долгу: уважение, благодарность, любовь слились воедино, стали единым, нераздельным чувством. В лице господина де Вальвиля я видела друга, возлюбленного, благодетеля, супруга; но и это не все: я видела в нем сына госпожи де Миран, и от этого он казался мне еще более достойным любви и уважения. Нет, сударыня, нет: не богатство привлекало меня, не завидная будущность; смею сказать, не о том я скорблю. Другой человек предлагает мне руку и сердце. Партия, правда, не столь блестящая, но бедная одинокая девушка не могла бы и мечтать о таком замужестве. Я не намерена принять это предложение, но, прежде чем наотрез отказать, мне хотелось поговорить с вами, сударыня: я слишком многим вам обязана, чтобы не предоставить вам право решить мою судьбу; ведь вы были настолько добры, что считали меня как бы своей дочерью, а моя привязанность, благодарность и уважение к вам столь глубоки, что, может быть, я стала достойной этого имени.
— Я была так добра, что считала тебя своей дочерью? — вскричала госпожа де Миран.— Скажи лучше, что я считаю и всегда буду считать тебя дочерью, с каждым днем ты делаешься для меня все дороже. Я сумею загладить причуды моего сына. По правде говоря, я сама отчасти виновата в том, что Вальвиль оказался таким непостоянным, ветреным, капризным. Признаюсь тебе откровенно, Марианна, я слишком баловала своего сына. Он мое единственное дитя, ребенком он был очень мил, я нежно любила его, у меня мягкое сердце, даже слишком мягкое, многие упрекали меня за это, но что поделаешь? Такой я уродилась. Нас можно обучить манерам, светская жизнь вырабатывает в нас умение держать себя дает своего рода лоск; кое-чему учит и опыт. И все-таки в основе мы остаемся теми же, кем были с самого начала; нельзя сотворить себе новый характер — характер наш постоянен, и воспитание ничего в нем не меняет; это картина, к которой можно добавить тот или иной мазок, но общие контуры всегда одни и те же. Впрочем, если мягкосердечие недостаток, то можно лишь пожелать, чтобы этим недостатком страдали все.
Ты знаешь, как я любила своего сына; я и сейчас его люблю, хотя очень на него сердита за тебя. Я много раз мирилась с его безумствами, придется помириться и с этим новым безумством, хотя на сей раз снисхождение дается мне много труднее. Но ты не прогадаешь, положись на меня. Итак, что такое замужество, о коем ты говорила?
Я пересказала ей свою беседу со знакомым госпожи Дорсен.
— Право же, дитя мое,— живо ответила госпожа де Миран,— граф де Сент-Ань человек весьма достойный, всеми уважаемый, приятный, весьма учтивый, носит древнее имя; у него не менее тридцати тысяч ливров дохода, которыми он волен располагать по своему усмотрению. Это прекрасная партия. Одно не хорошо: ему пятьдесят лет. Но ты разумная девушка, и возраст его тебя не отпугнет. Значит, ты сказала ему, что хочешь посоветоваться со мной?
— Да, сударыня,— отвечала я.
— Отлично, ты очень хорошо поступила,— продолжала она.— Но что делается в твоей головке милое мое дитя? Нетрудно догадаться. Ты все еще любишь моего сына и очень-очень далека от того, чтобы полюбить другого. Конечно, Вальвиль вовсе не заслуживает подобных чувств, но все же спроси свое сердце: не лелеет ли оно надежду отвоевать его любовь? Хватит ли у тебя сил расстаться с ним безвозвратно? Сможешь ли ты забыть его?
— Ах, сударыня,— возразила я,— так надо. Я сделаю над собой усилие, я твердо намерена перебороть себя; но если я в силах забыть господина де Вальвиля и готова не искать с ним встреч, то ни за что не решусь обречь себя на полную разлуку с его матушкой, я не откажусь от счастья платить ей вечной благодарностью. Ах, сударыня, мне суждено жить на свете, и жить без вас!
— Зачем же без меня? — перебила госпожа де Миран.— Кто помешает нам оставаться друзьями? Разве граф де Сент-Ань знает о том, что произошло?
— Он знает все, сударыня,— ответила я.— Что он подумает, если я буду ездить к вам, если я сохраню связи, которые он сможет принять за верность моему первому жениху? Нет, мне пришлось бы отказаться от вашей дружбы, сударыня, а на это сердце мое не пойдет никогда.
— Ты не обманываешь моих ожиданий, дорогое дитя! — вскричала госпожа де Миран.— Но не страшись подозрений графа, он знает, как ты благородна душой. Я лучше тебя понимаю, почему ты отвергаешь руку этого достойного человека: как бы ни был виноват перед нами тот, кого мы любим, как бы ни было твердо наше намерение покинуть его и не думать о нем более, все же мы не в силах забыть его сразу, на это требуется время. Ты попросила дать тебе неделю на размышление — этого мало; я взяла бы более долгий срок. Не отказывай окончательно — время покажет, как лучше поступить, я берусь позаботиться об этом. А сейчас у меня другое неотложное дело, я покидаю тебя, но вскоре мы увидимся и вместе поедем к госпоже Дорсен. Прощай, дитя мое, постарайся успокоиться, не надо горевать, это ничему не поможет.
— Прощайте, матушка, прощайте,— ответила я, заливаясь слезами; доброта ее глубоко тронула меня. Из приемной я побежала прямо к себе в комнату и, вопреки советам госпожи де Миран, дала волю своему горю.
Я так и слышу ваш голос: «Но я вас не узнаю, дорогая! И кто узнает Марианну в этой особе, которая все время плачет? Вы стали какой-то торжественной, высокопарной! Куда девалось ваше кокетство? Или вы совсем забыли, что вы красотка, ведь вы отлично это знаете? Ваша серьезность убийственна; еще немножко, и вы нагоните на меня сон; довольно же, ведь это ни на что не похоже!»
Потерпите, дорогая, не сердитесь; кокетство мое никуда не девалось, оно скоро появится опять. Просто оно на время отклонилось от обычной цели; я забыла о своей красоте, мое изящество и живость отошли на второй план, но я от них не отказалась и сумею ими воспользоваться, когда придет время.
Хотя самолюбие наше порой как бы уступает место другим чувствам, в самом же деле оно на страже более, чем когда бы то ни было. Самолюбие — душа всех наших поступков, их тайный властелин. Это значит, что мы его просто не чувствуем и, сами того не замечая, служим ему одному в тот самый миг, когда нам кажется, что мы им жертвуем и вовсе от него отрешаемся. Однако продолжим нашу историю; я все время отвлекаюсь — это давняя привычка, хотя она несколько противоречит моей натуре. Ведь я ленива и, казалось бы, должна быть краткой, чтобы поскорее кончить и вернуться к своему излюбленному состоянию — праздности. Но леность присуща мне только в житейских делах; размышления же не стоят мне никаких усилий; когда я рассуждаю, перо мое само собой бежит по бумаге, и я даже не замечаю, что пишу.