Выбрать главу

Итак, я простила Вальвиля и сочла придиркой свою обиду на его забывчивость.

И настоятельница, и монахини, и пансионерки, коих я знала, оказали мне самый любезный прием. Я вам уже говорила, что меня любили; это правда, особенно же привязана была ко мне та монахиня, о которой я упоминала,— та, что так хорошо отомстила молодой и смазливенькой пансионерке, о которой я тоже рассказывала, за ее надменность и ехидные насмешки надо мной. Поблагодарив всех за то, что они так обрадовались моему возвращению, я побежала к своей новой подруге; накануне привезли все ее вещи, и теперь сестра послушница разбирала их, тогда как мадемуазель Вартон уныло сидела у стола, подпирая голову рукой.

Увидев меня, она тотчас встала, бросилась обнимать меня и выразила крайнее удовольствие, что я пришла к ней.

Трудно было бы не полюбить ее; у нее были такие простые манеры, без всякого жеманства, такой ласковый взгляд,— словом сказать, и сердце у нее было под стать ее манерам. Не могу отказать ей в этой похвале, несмотря на все горести, какие она мне причинила.

Я почувствовала к ней нежнейшую симпатию. А ее симпатия ко мне, как она говорила, зародилась с первого же взгляда; оказывается, в разлуке с матерью ее утешала лишь мысль, что я живу в том же монастыре.

— Обещайте мне, что вы будете меня любить, что мы будем неразлучны,— добавила она ласковым голосом, с ласковым пожатием руки, с умильным взглядом, проникавшим в душу и чрезвычайно убедительным. И вот мы с ней заключили самый тесный сердечный союз.

Она была чужестранка, хотя и родилась во Франции. Отец ее умер; мать уехала в Англию, она могла там умереть; быть может, она навеки простилась с дочерью, быть может, скоро дочери скажут, что она стала круглой сиротой, а ведь я то сама была сиротой; несчастья, выпавшие мне на долю, далеко превосходили то, чего она могла страшиться, но все же ей грозила опасность испытать хотя бы часть тех бед, какие изведала я. Ее участь вскоре могла иметь некоторое сходство с моей судьбой, и при этой мысли я еще больше чувствовала привязанность к ней; мне казалось, что она действительно моя подруга, больше чем кто-либо другой.

Она поведала мне свое горе, и в порыве умиления, охватившем нас обеих, мы предались душевным излияниям, выражая в них высокие и нежные чувства, переполнявшие наши сердца; она рассказала мне о бедствиях, постигших ее семью, а я — о своих несчастьях, изображая их в романическом виде, отнюдь не из тщеславия — не думайте,— но, как я уже указывала, просто потому, что таково было у меня расположение духа. Мой рассказ был занимателен, я вела его в благородном и трагическом духе, выступая в нем как печальная жертва судьбы, как героиня романа; я говорила только правду, но украшала эту правду всем, что могло сделать ее трогательной и обрисовать меня как создание обездоленное, но достойное уважения.

Словом, я ни в чем не солгала — на это я была неспособна,— но я все рисовала в возвышенном стиле, делая это бессознательно, руководясь своим чувством.

Прелестная Вартон слушала меня с жалостью, вздыхала вместе со мной, мешала свои слезы с моими — ведь мы обе плакали: она над моей, а я над ее участью.

Я рассказала ей о том, как приехала в Париж с сестрой священника и как она тут умерла; в моем повествовании характер этой женщины был столь же величественным, как и мои приключения.

Чувства ее, говорила я, исполнены были благородства, ее добродетель была любезна сердцу; она воспитывала меня бережно и с глубокой нежностью; она, несомненно, стояла выше того положения, в котором жили она и ее брат, сельский священник (и это тоже была правда).

Затем я описала, в каком положении я осталась после смерти моей воспитательницы, и то, что я говорила, терзало сердце.

Отец Сен-Венсан, господин де Клималь, имени коего я не назвала (если б даже мне захотелось его назвать, то и благодарность и уважение к его памяти не дали бы мне это сделать); оскорбление, которое он мне нанес, его раскаяние, искупление вины, даже Дютур, к коей он поместил меня со столь низкими целями,— все нашло свое место в моем повествовании, так же как и благодеяния госпожи де Миран, которую я пока назвала лишь «дамой, встретившейся мне», решив открыть ее имя позднее, иначе мой рассказ лишился бы своего романического характера. Я не упустила и того, что приключилось со мною, когда я упала на улице, выйдя из церкви, не забыла сказать также о любезном и знатном молодом человеке, в дом которого меня тогда отнесли. Быть может, продолжая свое повествование, я сообщила бы мадемуазель Вартон, что это был тот самый молодой человек, который помогал приводить ее в чувство, что дама, которую она видела с ним, — его родная мать и что я вскоре выйду за него замуж, но тут явилась послушница и позвала нас ужинать; это помешало мне продолжить рассказ и ознакомить мадемуазель Вартон с важными обстоятельствами — ведь я остановилась на моей первой встрече с госпожой де Миран, и ничего из сказанного мною моя новая подруга не могла применить к тем лицам, коих она видела вместе со мной.

Мы пошли в трапезную. За ужином мадемуазель Вартон все жаловалась на головную боль, ей даже пришлось выйти из-за стола и вернуться в свою комнату; я последовала за нею, но так как она нуждалась в отдыхе, я ушла, поцеловав ее на прощание, совсем и не думая о том, что произошло во время ее обморока.

На следующее утро я встала раньше обычного и отправилась навестить больную: ей собирались пустить кровь. Полагая, что кровь отворяют только при серьезных болезнях, я расплакалась, она сжала мою руку и постаралась успокоить меня.

— Это пустяки, дорогой друг,— сказала мне она.— Просто я вчера очень волновалась, что вызвало легкое недомогание; меня немного лихорадит, вот и все.

Она оказалась права. От кровопускания лихорадка спала, на следующий день мадемуазель Вартон стало лучше, а то, что я так близко приняла к сердцу ее краткий недуг, доказало ей мое нежное расположение к ней и усилило ее собственную приязнь ко мне, которую подвергла более серьезному испытанию болезнь, вскоре постигшая меня.

Во второй половине дня она уже встала с постели; я хотела подойти к столу и взять свое рукоделие, лежавшее там, но вдруг у меня так сильно закружилась голова, что мне пришлось позвать на помощь.

В комнате, кроме мадемуазель Вартон, была лишь та монахиня, которая меня любила и которую я тоже любила. Мадемуазель Вартон оказалась проворнее и первая подбежала ко мне.

Головокружение прошло, и я села; но время от времени опять начинала кружиться голова, мне трудно было двигаться, трудно дышать. Я чувствовала глубокую слабость.

Монахиня пощупала мне пульс и как будто встревожилась; она не поделилась со мной своими опасениями, но посоветовала мне лечь в постель, и тотчас же они с мадемуазель Вартон отвели меня в мою комнату. Я старалась не поддаваться недомоганию, уверяла себя, что все это пустяки, но ничего не могла поделать с одолевшей меня слабостью. Меня уложили в постель, и я попросила оставить меня одну.

Едва они вышли из комнаты, как мне принесли записку от госпожи де Миран — всего две строчки:

«За эти два дня не могла тебя навестить; не беспокойся, дочка. Завтра в полдень приеду за тобой».

— А больше мне ничего нет? — спросила я у послушницы, принесшей записку. Ведь я думала, что и Вальвиль мог мне написать,— это, разумеется, было в полной его воле. Но от него я ничего не получила.

— Нет,— ответила на мой вопрос послушница.— Это все, что посланный принес сестре привратнице. Он ждет. Желаете вы что-нибудь передать через него?

— Принесите мне, пожалуйста, перо и бумагу,— сказала я.

И вот я ответила, едва владея собой от слабости:

«Тысячу раз благодарю добрую мою матушку за то, что она подала весточку о себе,— мне так было это нужно, я немного нездорова и поэтому лежу в постели; однако, надеюсь, все обойдется, и завтра я буду готова к назначенному часу. Обнимаю колени дорогой моей матушки».