- Мой друг, какой вы смешной! Почему ж вы не пришли раньше! Габриэль,обратилась она к мужу и заговорила по-итальянски.
"Вол",- сказал Габриэль, прожевывая кекс и опрокидывая в себя чашку кофе. Он взял телефонную трубку. И стал весело смеяться в нее на всех языках. Потом он сказал фамилию моей матери.
Через два дня мать и Анна Григорьевна пили чай в моей комнате. А я слушал изумительный рассказ о путешествии двух старых женщин с Лукъяновки на Байрейтерштрассе в 1921 году пост Христум натум.
Зеленый луг
Мать рассказывала о том, как годы гражданской войны в Киеве переживали шесть старых человек. Один из шести был 64-летний мужчина. А пять - пожилые женщины.
Грустно плакали они, провожая мать в путь пешком из Киева, на дорогу снаряжая, кто чем мог.
В темь, в дождь, в бурю мать ушла из калитки на Лукьяновке.
До Фастова доехали. А с Фастова пошли с Анной Григорьевной полями, от села до села, от местечка до местечка. Ночевали, где добрые люди пустят, ели, где добрые люди покормят. Чтоб скорей дойти - шли 25 верст в день. К вечеру уставали - спали в клунях на соломе. А утром уходили в путь.
Украиной шли спокойно. Но границу переходить было страшно. В селах все расспрашивали, как и где лучше перейти, чтоб пройти в Почаев. И в последнем селе Панора остановились собраться с духом.
Границей меж СССР и Польшей был большой зеленый луг. Ночью переходить было нельзя. Часовые стреляли с двух сторон. Мужик села Панора, в последней хате которого сидела мать, сказал:
- Хотите перейти - ночью не крадитесь, убьют все равно.
А вы середь дня ступайте - по самому солнцу и идите так себе спокойно, быдто никакой границы здесь и нет, а луг он, луг он и есть.
Когда в 12 часов дня встало солнце, мать и Анна Григорьевна вышли. Дошли до границы двух государств - большого зеленого луга. И пошли по нем "быдто спокойно". Никто их не видел. Только, когда уж луг стал подходить к концу, с русской границы пастух закричал - для смеху: "куды вы, куды вы, тетки, по лугу-то, ай-ай-яай-яайяай!!!"
Но они шли уже Польшей. Прошли несколько верст. Их схватили солдаты в кепках.
- Документы?!
Какие ж там документы! Солдаты переговаривались, перешептывались. И молодой солдат повел мать и Анну Григорьевну в лес - к начальнику. Шли они полчаса - начальника нет. Шли час - нет. А лес - гуще. Женщины от росы и дождя по пояс мокрые. В чаще не видать просвета. И вдруг:
- Стойте! - кричит солдат. А у самого дрожат руки.
Деньги!
- Денег нет. Но солдат хватает за карманы, ищет, бормочет невнятное, винтовка в руках - ходит. И видит мать, что солдат пошел на это в первый раз, не знает еще, как надо "начинать".
Мать говорит ему, что к сыну идет, что у него тоже есть мать. Но солдат не слушает. Вышла из себя Анна Григорьевна, всякий страх потеряла и начала солдата ругать последними словами, как ругает старуха на деревне подлеца-хулигана. Посмотрел солдат тупо на нее, потом на мать и вдруг, толкнув обеих ложем в грудь так, что упали они в траву, изругался по-польски, вспомнив всех богородиц, и пошел в чащу.
Минуту, показавшуюся гудящей вечностью, женщины сидели на земле. Они ждали, будет ли из чащи стрелять солдат иль уйдет, не стреляя. Но поляк ломил чащу, и женщинам стало ясно, что он уходит.
Когда они это поняли - услышали, что на деревьях поют птицы. До этого они не пели. И увидели, что солнце, продираясь сквозь ветви, уже спускается к закату. Тут они встали, перекрестились. И пошли напрямик в противоположную, чем поляк, сторону леса.
Анна Григорьевна
Рассказывая о путешествии, Анна Григорьевна ругала поляков, сравнивая с путем на Украине:
- Нас кто в Расеи ни встрел - никто пальцем не тронул. Даже зеленых каких-то ветрели, ну, спросили нас только, кто вы такие? Мы, мол, на богомолье в Почаев идем. А мы, говорят, зеленая армия, кустарный батальон, идите, старушки, в лавру, не застаивайтесь. Пальцем не тронули, а тут налетел коршуном, бормочет по-своему, а до греха недолго - стукнет ружьем, и вся недолга,- смеется даже Анна Григорьевна,-ды што, правда...
Но недолго она жила в Берлине. Берлину Анна Григорьевна удивлялась, но в Вырыпаеве все было лучше. Камни здесь одни. Мужчины по улицам собачек на веревочках водят. А собачки маленькие, противненькие. Остановится собачка. И немец около нее встанет - дожидается. Ни воли никакой, ни простору. На квартире ни постирать, ни помыться. Бань нет. Морока одна. А когда Анна Григорьевна узнала о процессе Денке, съевшем 14 человек, закачала головой и засмеялась: "вот те и заг-ра-ни-ца, говорят, все тут люди культурные, да у нас, в Вырыпаеве, отродясь никто никого еще не съел". И рассуждала Анна Григорьевна о европейской цивилизации точь-в-точь, как Шпенглер.
Ходила она и в русскую церковь. Да что это за церковь? Колокола даже нет не то что чего. Затосковала Анна Григорьевна по Вырыпаеву и поехала обратно.
В штеттинской гавани стояла она на палубе парохода. Везла с собой швейную машину, но горько плакала, говоря, что расстается со мной навеки.
- Взойди ты еще хоть раз на сходни - я тебя обниму. Взошел я на сходни, обнял Анну Григорьевну. Оттолкнулся пароход "Бюргермейстер Гаген". И медленно стал уходить от берега. А с палубы Анна Григорьевна махала старой рукой. Махала и плакала.
Пишет Анна Григорьевна из Вырыпаева, что живет в избушке с выгнанной из монастыря монашкой, стегает невестам одеяла, ребенков у рожениц принимает, 11 уже приняла, и все мальчики, людей лечит - стаканчики ставит, сама нажала ржи шесть сот, картошки 100 мер собрала, а за овсы вот боится - Иван Постный, а они стоят зеленые.
Развороченное кладбище
Шпигельтальские каменоломни красивы. Желтые скалы, посреди них узкая железная дорога. За скалами, на горах, лес. Воздух с крепким настоем сосны. Я был там весной - 21-го года.
Недалеко от каменоломень, в Вильдемане, на горе стоял лагерь русских беженцев, которых в 21-м году я видел в последний раз. Их уж нет больше. Трудно сказать, где они? Скажем, погибли. Но тогда в Вильдемане я увидел неизвестно как залетевшего в Гарц владимирского отца Николая. В черной рясе, тихо гуляя по горам, отец Николай говорил сильно на "о". И все о том, что ничто германское ему не нравится.
- Был я тоже и в ихней столице. Ну, и что же? Разве жалкое Шпре ("е" произносил отец Николай резко) в состоянии сравняться с нашей порфироносной Невой? Это сравнение было бы недостойно.
И, гуляя в горах, мел тихо рясой белую горную пыль отец Николай. О чем он там думал? Бог его знает. Может быть, совершенно ни о чем. А может быть, и думал о Владимире на Клязьме, вспугивая диких коз, которые, отбежав от него на 50 шагов, останавливались в изумлении.
К обеду, который разносили здоровенные немецкие девки, отец Николай возвращался с гор. Девки фыркали в фартуки, поднося батюшке миску. Чуден им был мужчина с женскими волосами. Отец же Николай крестился и обедал чинно.
В лагере были остатки разогнанных армий Деникина, Бермонда, Юденича. Денег у них не было. Надежд тоже. А как жить человеку без надежд и денег? У кудрявых развиваются кудри. У румяных пропадает румянец. Полные худеют. Быстрые становятся медленными. Плох был лагерь Вильдеман.
Люди ходили тенеобразно. Способных разговаривать я нашел только трех: штабс-капитана Тер-Гукасова, вольнопера Вдовенко и отца Николая.
Штабс-капитан Тер-Гукасов так и сидел весь день у кухни. Всем подходившим к нему он говорил:
- Раньше-то - вестовой подаст, принесет... а теперь...- штабс-капитан тихо шептал, вздыхая,- погибла бедная Россия...
Не был словоохотлив Тер-Гукасов. Говорил только это. Зато вольнопер Вдовенко и словоохотлив был, и охоч до похабства. Говорить мог без умолку, как Бриан. Переслушать Вдовенку было трудно. А если слушателей не было - Вдовенко пел песню: