- Да это щетка, Борис Николаевич! - хватаю его за локоть.
Белый - в наивной улыбке:
- Щетка?!. Как странно!.. да это щетка!.. действительно!!. как странно... спасибо, спасибо... прощайте... бегу...
И ветер берлинских улиц уж мнет и крутит его песочно-странную пальто-разлетайку. И Белый - в бегстве.
Площадь Ноллендорфпляц перерезана пополам воздушной дорогой. На площади мечутся желтыми битюгами автобусы, трамваи, такси, извозчики. На ней, в кафе "Леон", Белый, с черным жабо над широкой белизной воротника, с большой желтой розой в петлице, декламирует:
Впейся в меня
Бриллиантами
Взгляда.
Под аммиантовым
Небом сгори;
Пей
Просияние сладкого яда
В золотокарие гари зари.
Он декламирует с жестом, с позой, с миной лица. Публике даже нравится. А мне жаль Андрея Белого как человека, от которого ушла женщина.
Белый вскоре стал - танцевать. Он вбегал в редакцию ненадолго. Широкими жестами, танцующей походкой, пухом волос под широкой шляпой, всем создавая в комнате ветер. Говорил, улыбаясь, ребенком:
- Простите, я очень занят...
- Да, Борис Николаевич?..
- Да, да, да, я танцую... фокстрот, джимми, яву, просто шибер-это прекрасно-вы не танцуете?.. прощайте... пора.
И Белый убегал танцевать. Желтая роза, скифство, танцы, Штейнер, антропософы, а подо всем - арифметическое несчастие просто человека. Может быть, это не только трагедия Белого. Может быть, это - биологическая трагедия творчества вообще. Когда люди в бешеной гонке мечутся по земле, не понимая, что за ними никто не гонится, кроме собственной тени.
Так в 22-м году Белый метался по Германии. Он заехал в деревушку, где промыслом жителей было делание гробов. И оттуда давал S.O.S. знакомым, уверяя, что в деревушке его обстали гроба. Но у литераторов нет друзей. Литературные друзья Белого, улыбаясь, говорили, что в гробовую деревню Белый поехал за тем, чтобы дать телеграмму.
Один день Белый был эмигрантом. Другой день был поэтом мировой революции. Все дни Белый был болен, мечась по Европе 22-го года с проклятьями брюнету в котелке, "ехавшему за ним по пятам".
Вечера "Дома искусств"
Отец русского декаданса, Н. М. Минский, председательствовал в "Доме Искусств". Было странно думать, что веселенький старичок с рядом белых зубов и есть автор декламации, от которых своевременно дамы сорокалетнего возраста, задыхаясь, упадали в обморок:
Тянутся по небу тучи тяжелые,
Мрачно и сыро вокруг.
И не верилось совсем, когда Николай Максимович рассказывал: "познакомившись с Достоевским..." У поэтессы, спросившей о возрасте, он взял палец и провел им по своим челюстям: "У молодых это видали? то-то!" засмеялся Николай Максимович и продолжал: "однажды гуляя с Тургеневым..."
В "Доме искусств" в неизменном драдедаме читал заяшные сказки Алексей Ремизов. В плетеном стуле сидел Толстой, скрипя им потому, что был толст. Он пил рейнвейн и смотрел, как на эстраде венгерский скрипач качается в такт танцам Брамса.
Славянскую вязь Ремизова сменял ремингтонный Эренбург. После него с прохладцем читал Толстой "О детстве Никиты". А время доходило до полуночи. И все шли тихими улицами в немецкие пансионы. Россия была за морями, за горами, тридевятым царством, неким государством.
Когда оттуда приехали Борис Пильняк 71 и Александр Кусиков 72, кафе "Ландграф" вспыхнул огнями. На вечер публика шла валом. Толстые дамы с пудреницами в сумочках. Со всем штабом редактор "Руля" Гессен. Все "Знамя борьбы" с Шредером и Бакалом, "Социалистический вестник" с Мартовым, Николаевским, Далиным, эсеры "Голоса России", вся литература и журналистика.
Пильняк читал, взмахивая руками, и выкрикивал. Но не так, как Белый, грубее и проще. Читал он прекрасный "Съезд волсоветов", и, когда дело дошло до "Интернационала", он пропел его, уйдя под аплодисменты полузала. Но Кусиков вышел быстро и в черкеске. Он протянул правую руку вперед и убил дам с пудреницами - поэмой:
Обо мне говорят, что я сволочь!
Русские встречи не бывают сухими. К счастью, сидевший на рассвете в полицей-ревир вахмистр был несведущ в русской литературе и принял Алексея Толстого за Льва. Поэтому всех он выпустил на свежий воздух.
За одними ехали другие: Зайцев, Цветаева, Ходасевич, Юшкевич, Муратов, Степун, Айхенвальд, Бердяев. Одни уходили из России как странники. Говорили о "красоте", о русских перелесках, о языке Ивана Бунина и любили его, как "последнюю сосну сведенного бора". Другие - Есенин, Маяковский, Пастернак ехали взглянуть на Европу. Но те и другие - все садились в кресло "Русской книги".
Чем ни больше собиралось русских писателей в Берлине, тем трудней становились их сборища. Разны были русские писатели на шве эпох. И они раскололись.
Вечера "Клуба писателей"
Там заседали зарубежники. У них было тихо, как в монастыре. На заседаниях сидели жены. Все пили чай. Айхенвальд тихо говорил об эстетическом миросозерцании и о классической красоте. Б. К. Зайцев тихо читал рассказ о Рафаэле. Как шедевр противоестественности, выступал элегантный Марк Алданов: еврей, влюбленный в шестую книгу дворянских родов, тщательно переписывающий ее в романы. Муратов тихо говорил об образах Италии. С. Л. Франк докладывал о боге. И Владислав Ходасевич с страшным лицом трупа читал стихи о своей душе. Буйствовал только с пеной у рта агитатор буржуазной романтики - Федор Степун толстый, упитанный русский немец.
Профессора и писатели сидели тихо. Друг друга не перебивали. В тишине выслушивали. Потому что было у них общее большое несчастие. Они пропустили жизнь. Догнать ее не было сил. Вместе с жизнью уходила аудитория. А с уходом аудитории замирали силы.
Человек в длинных волосах, подергиваясь нервным тиком, читал публичный доклад - о Христе и Антихристе. Это был Н. В. Бердяев. На нем был смокинг, с черной ласточкой-галстуком. Он призывал пришедших к соединению церквей, говорил о сатане, об ангелах, аггелах, о братстве во Христе, о товариществе в Антихристе и цитировал наизусть Апокалипсис.
Публика в сотый раз перелистывала программы, не сдерживая зевоты. Бердяев хватался рукой за ласточку-галстук, подергивался тиком, возвышал голос. Но публика туманно смотрела друг на друга. Словно удивлялась чему-то в речи.
У времени сапоги быстрые. Публика хотела бокса, фокстрота, прыжков в высоту, захватывающей теории животноводства. Бердяев этого не умеет. И призывал к воссоединению церквей.
Так, в старом граммофоне поет Варя Панина 73 о том, что она "убрала ваш уголок цветами". Но Панина - умерла. А Бердяев жив. И надо знать, как тяжело человеку потерять в жизни специальность. Людям, ставшим антикварностями, снится страшный сон: они стоят в погребальной очереди, кричат, а кругом сонного крика никто не слышит, и им становится еще страшней.
Писатели на улице
Русские писатели ходили по Берлину, кланяясь друг другу. Встречались они часто, потому что жили все в Вестене. Но когда люди кланяются друг другу - это малоинтересно. Я видел многих, когда они не кланялись.
Ночью шел Виктор Шкловский, подпрыгивая на носках, как ходят неврастеники. Шел и пел на ходу. У витрины книжного магазина остановился. И стоял, чему-то долго улыбаясь.
Когда он ушел, я увидел в витрине - "Сентиментальное путешествие". Самые искренние моменты писателей бывают наедине с своими книгами. Писатели тогда инфантильны.
По Фридрихштрассе шел Айхенвальд. Он был плохо одет. Плечи интеллигента 80-х годов, согнутые бугром. На глазах увеличительные очки. Айхенвальд ничего не видел. О чем-то, наверное, думал. Свернул к окну с детскими игрушками. И долго, прижимаясь очками к стеклу, выбирал плюшевых медведей. А по Курфурстендамму вел за руку черненькую девочку, как арапку, похожую на Айхенвальда.
По Тауэнцинштрассе шел человек с лимонно-изможденным лицом, в зеленеющем платье. Он не держал под руку женщину. Женщина держала его. Это был - Игорь Северянин. Он писал "Поэзы отчаянья".