Десертный хлеб и грезоторт,
Как бы из свежей земляники,
Не этим ли Иванов горд,
Кондитер истинновеликий!
В "Доме Искусств" он встретился с Маяковским. Маяковский в сером костюме, громадный, как глыба, в этот день читал очень много. Северянин не читал ничего. Женщина сидела возле него. Когда публика неистовствовала, Северянин под руку с женщиной вышел из кафе.
Марина Цветаева быстро шла по Кайзераллее. Мы зашли в большое белое кафе с гремящим, негрским джацбандом. За кофе она читала новые стихи - с придыханием, неразборчиво. Я проводил рукой по голове. Через год Цветаева вернула жест обратно (извинившись за масть):
Вкрадчивостью волос,
Вгладь и в лоск,
Оторопью продольной
Синь полуночную масть Воронову.
Вгладь и всласть
Оторопи вдоль - ладонью.
Цветаева не выжила в Берлине, не выжила в Праге - уехала в Париж. Она настоящий поэт - в вечной бедности, в тревоге и без друзей. Она, наверное, нигде не выживет.
Не выходя на улицу, в "Прагер Диле" писал Илья Эренбург. Он может жить без кофе, но не может - без кафе. Поэтому, когда кафе было еще не выветрено и стулья стояли рядами на столах, он уж сидел в "Прагер Диле" и, докуривая тринадцатую трубку, клал на каждую по главе романа.
Поздно встав, шел по Лютерштрассе Кусиков в горе: "почему в Берлине воробьи не чирикают?" По Шенебергу в бобровом воротнике ходил Алексей Толстой, тоскуя по золотым куполам и ненавидя немцев за то, что они не знают по-русски. На Виттенбергпляц я видел неуверенно летящей походкой идущего Сергея Есенина. Но о нем я хочу рассказать подробно.
Есенин в Берлине
Я познакомился с Есениным в пьяном виде. Это был вечер, где он читал стихи. Если б Есенин был жив, я б рассказал только об этом вечере. Но Есенина нет. А я его очень люблю. И мне хочется - о Есенине в Берлине - вспомнить все.
В редакции "Новой русской книги" кто-то сказал: "Сейчас Есенин прилетел на самолете с Дункан74. Они - в "Накануне". Есенин спорит с Ключниковым об изъятии церковных ценностей". Вопрос тогда был моден. И Есенин был за "изъятие".
В "Доме Искусств" ждали Есенина. Он приехал около часу ночи. Показался в дверях с Дункан и Кусиковым. Ему зааплодировали. Он вошел. Но Дункан войти не хотела. И Есенин вернулся к ней - уговаривать.
Вошли они вместе. Дункан в легком лиловом платье-хитоне. Есенин в светлом костюме и белых туфлях, поддерживая ее под руку. Белые туфли я заметил, когда он вскочил на стул и засвистал в три пальца.
Но они шли неприятно. Коэффициент счастливости брака узнается, когда муж и жена идут рядом. Однажды я видел, как шел с женой киностар Конрад Файт 75. Файт очень высок, очень худ. Похож на две перекрещенные кости - рост и плечи. На экране его видели многие. Жена его красавица. Она торопилась за ним. Он шел быстро. Она хотела положить ему на плечо руку. И не могла. Не успевала. Так он и ушел вперед.
Есенин неестественно вел Дункан. Неестественно улыбался. Дункан шла легкой, довольной походкой женщины, входившей и не в такие залы.
Умопомешанный эмигрант, увидав Дункан, почему-то закричал: "Vive L'International!" Она кивнула ему головой и ответила: "Chantous la!" В зале были советские и эмигранты. Одни запели, другие засвистали. Кто-то на кого-то бросился в драку. Скандал разразился. Во время него Есенин стоял на стуле.
Он кричал об Интернационале, о России, о том, что он русский поэт, о том, что он и не так умеет свистеть, а в три пальца. И засвистал.
Возле него волновался H. M. Минский. Но все стихло внезапно, когда Есенин начал стихи. Он читал лирику, стоя на стуле. Стихотворенья покрывались громовой овацией. И овацией кончился вечер.
Ночью в ресторане Есенин пил. Кусиков читал стихи. Айседора сидела с Есениным. Тоже пила. В ее честь русский профессор говорил французскую речь. И вскоре они уехали в Америку.
Из Америки через Париж Есенин приехал один. Он был смертельно бледен. И не бывал трезв. Он не рассказывал о том, что брак с Дункан закончился вмешательством французской полиции. Он пил.
В Шубертзале была устроена его лекция. Есенин вышел на сцену, качаясь, со стаканом вина в руке, плеща из него во все стороны. С эстрады говорил несуразности, хохотал, ругал публику. Его пытались увести. Он не уходил. Наконец, бросил об пол стакан и, вставшей с мест, кричащей на него публике, стал читать "Исповедь хулигана".
Она кончилась овацией.
В союзе немецких летчиков, на русском вечере, где впервые читал Есенин "Москву кабацкую", мы познакомились.
Выступали многие. Последним вышел на эстраду Есенин. Во всем черном - в смокинге, в лакированных туфлях - с колышащимся золотом ржаных волос. Лицо было страшно от лиловой напудренности. Синие глаза были мутны. Шел Есенин неуверенно, качаясь.
Литературный стол был чрезмерно обутылен. Кусиков в чем-то уговаривал косенькую брюнетку. Оркестр играл беспрерывно. Рядом был А. Толстой. Напротив - Н. Крандиевская и Есенин, с повисшей со стола рукой. Она что-то говорила Есенину. Но Есенин не слыхал. Он вскидывал головой, чему-то улыбался и синими глазами смотрел в пьяное пространство. Сильно глушил оркестр. Бутылки шли на стол, как солдаты. Было уже поздно. Есенин обводил сидящих и уставлялся, всматриваясь. Бутылки. Руки. Стаканы. Стол. Цветы. Алексей Толстой. Кусиков с брюнеткой. Лицо Есенина. Все дробилось картиной кубиста.
Я сказал Есенину:
- Чего вы уставились?
Дальше должна была быть брань, драка, бутылкой в голову. Но Есенин улыбнулся тихо и жалобно. Качаясь, встал. И сказал, протягивая руку:
- Я - ничего. Я - Есенин, давайте познакомимся. Средь цветов и бутылок Есенин, облокотившись на стол, стал читать стихи. За столом замолчали, наклонившись к нему. Читал он тихо. Только для сидевших. Он даже не читал. А вполголоса напевал. То вдруг падая головой. То встряхиваясь. Вино качало его и шумело в нем. В "Москве кабацкой" он дважды повторил: "дорогая, я плачу, прости, прости". И говорил это он очень хорошо.
Когда Есенин читал, я смотрел на его лицо. Не знаю, почему принято писать о "красоте и стройности поэтов". Лоб у них должен быть Эльбрус. Глаза непременно разверстые. Черты лица - классические. Есенин был некрасив. Он был такой, как на рисунке Альтмана76. Славянское лицо с легкой примесью мордвы в скулах. Лицо было неправильное, с небольшим лбом и мелкими чертами. Такие лица бывают хороши в отрочестве. Сейчас оно было больное, мертвенное, с впалым голубым румянцем. Золотые волосы и синие глаза были словно от другого лица, забытого в Рязани.
Когда Есенин кончил читать, он полуулыбнулся, взял стакан и выпил залпом, как воду. Этого не расскажешь. Во всем: как взял, как пил и как поставил было в Есенине обреченное, "предпоследнее". Он казался скакуном, потерявшим бровку и бросившимся вскачь целиной ипподрома. Я заказал оркестру трепак. Трепак начался медленно, "с подмывом". Мы стали просить Есенина. Он прошел несколько шагов, качаясь. Остановился. Улыбнулся в пол. Но темп был хорош. И Есенин заплясал. Плясал он, как пляшут в деревне на праздник. С коленцем. С вывертом.
- Вприсядку, Сережа! - кричали мы.
Смокинг легко и низко опустился. Есенин шел присядкой по залу. Оркестр ускорял темп, доходя до невозможного плясуну. Есенина подхватили под руки. Гром аплодисментов. И мы опять пришли к столу, где в тортах стояли окурки и цветы валялись, как измятые лошадьми.
За столом говорили профессионально. О молодых поэтах. Я хвалил Казина77. Но Есенин смеялся, махая рукой.
- Да что вы, да что это за поэты! Да это все мои ученики! Я же их учил писать! Да нет же, они вовсе не поэты! Они - ученики!
За окном черным пятном лежала берлинская ночь. Перед рассветом пьяные всегда надоедают друг другу. Домой они еще не уходят. Но расходятся по углам.