«При чем? — тяжко усмехнулся он. — Это можно бы тебе еще раз объяснить. Только что объяснять — и без того все знаешь ведь…»
Потом Павел стал размышлять, что его вот, Демидова, многие называют чудным человеком. А ежели подумать — вся жизнь чудная. Земля вот большая, много на ней места. А бывает так, что двоим на ней тесно. Не разойтись им никак. Да-а, люди-человеки… Много на земле всяких разных живых тварей, а красивше человека нету, с разумом потому что, с сознанием. А раз так — живи и не мешай другому, вон сколько на земле благодати, найдешь свою, зачем другому дорогу переступать? Так нет же… И опять же, ежели с другой стороны взять… Ну ладно, сделал тебе зло кто-то. Не от большого ума, конечно. Пойми и прости, какое бы тяжкое оно, зло, ни было. Ты ж человек все же. А вот он, Павел Демидов, простить не может. Он и простил бы, он и пить бы бросил — все сделал бы Павел Демидов, пойми люди, что он ни в чем не виноват перед собой, перед жизнью, перед людьми. А не поймут, не поверят… Но это опять же с одной стороны. А с другой — понимать и прощать некому. Здесь, в Дубровине, его жизни никто не знает, кроме Дениса да Марии. Лесник и лесник, пьяница только, мол, да с Макшеевыми почему-то не ладит. Теперь, значит, на пенсии… Знали там, на Енисее, в Красноярском крае. Да и там, в деревне Колмогорове, люди тоже попеременились — кто уехал, кто приехал, а многие и померли, ведь больше трех десятков лет прошло с тех пор, как… Кто теперь помнит там о нем, Павле Демидове? Кому и зачем кричать: люди, я не виноват! Вот, допустим, можно бы крикнуть было этак на весь мир. И что же? Люди бы и впали в неодумь — полоумный, что ли, орет? И — оно действительно… Так, значит, что ж, по таким-то рассуждениям вроде и простить ему, Денису Макшееву, можно? А я не прощаю, ношу эту обиду в себе, как курица яйцо, и снестись не могу. Отравляю ему и себе жизнь…
Так думал Павел Демидов, чувствуя одновременно, что он какой-то не такой уже, каким был даже вчера, что в нем происходит что-то непонятное, подбирается к его сердцу какая-то доброта, ненужная ему и, вообще, предательская. Гринька, когда вырастет, не одобрит, должно быть, такой доброты…
Огоньки на берегу становились все реже, гасли один за другим. А «волчье око» все продолжало гореть, прокалывало темень неприятно-красным светом. Демидов глядел на него, и в груди, под черепом — везде вскипала у него кровь будто: «Не прощу, нет… Не могу!»
Он закрыл глаза, откинулся назад, ударился затылком о земляной обрывчик. Он очень плотно, до ломоты в веках, зажмурил глаза, а все равно видел «волчье око»: оно горело и горело…
4
Начало жизни Демидова складывалось не хорошо и не плохо. Он родился и вырос на берегу Енисея, реки малорыбной, зато неописуемо красивой. Отец погиб в партизанах — он был в отряде легендарного Каландарашвили. Мать, тихонькая, маленькая, робкая — она все почему-то держала заскорузлые от работы руки под фартуком, точно стеснялась показывать их людям, — как и другие, вступила в Колмогоровский колхоз. И Демидов работал в колхозе, потом служил действительную, вернулся с нее в начале тридцатых годов.
— Теперь жениться бы те, Пашенька, — говорила мать несколько раз. — Я уж слаба стала.
С женитьбой как-то не получалось. А потом стал ждать, когда подрастет Мария.
Мария росла хохотушкой — этим и привлекла сперва его внимание. В четырнадцать лет она была уже стройной, грудастой, туготелой. В шестнадцать хорошо научилась целоваться, он, Павел, ее научил. Целовал ее, но и в мыслях никогда не было, чтоб тронуть, понимал — рано и ни к чему до свадьбы.
— А когда же свадьба-то? — спрашивала она частенько.
— Скоро. Подрасти еще. Порода чтоб крепше от нас пошла.
Когда Марии исполнилось семнадцать, в Колмогоровском сельсовете появился новый работник — Денис Макшеев. Он был примерно одногодок Павла, тоже отслужил давно действительную, ходил по деревне в полувоенном френче, синих галифе и хромовых сапогах. И еще — от него всегда пахло одеколоном. По тем годам это было невидалью в деревне — девок осуждали, если чем помажутся, а мужику-то и вовсе позор.
Откуда Макшеев родом — было неизвестно. Деревенские бабенки глухо поговаривали, что вроде из самого города Красноярска, где родитель его держал будто бы когда-то не то мучной лабаз, не то булочную. Но бабье есть бабье, к их сплетням никто всерьез не относился. Да и не было ни для кого нужды устанавливать родословную приезжего. Те, которые поставили его выписывать разные справки в сельсовете, знали, наверное, кого ставят, им, значит, было виднее.