— Почему желоб валяется на улице?
Слуга не сразу нашелся что ответить. Держа осла под уздцы, подошел к желобу и увидел конец шпагата. Смекнул, в чем дело, и объяснил.
— А ну, позови его ко мне, — велел отец и поднялся к себе.
Я сразу же понял, что мне следует спрятаться. Спрыгнул с подоконника, забрался в стенную нишу, куда складывали постели, и задернул занавеску.
Слуга долго искал меня.
— Хаджи-эфенди, его нет нигде, — сказал он отцу.
В комнату вошла мать, Отец спросил обо мне.
— На крыше, змея пускает, — ответила мать.
Она еще не знала о случившемся. Отец объяснил, в чем дело. Мать схватилась за голову и воскликнула;
— Вай, чтоб ослепнуть мне!..
От страха я сжался в комок.
Немного погодя мать встревожилась не на шутку:
— Ладно, что было — то было, но куда же девался ребенок?
Собрались братья и сестры. В доме поднялся переполох. Заглянули во все углы, только в комнату отца не вошли. Кто бы мог подумать, что я скрываюсь именно там.
Братьев послали к соседям и родственникам. Вскоре они вернулись:
— И там его нет.
— Поищите в саду, — велел отец.
Братья бросились в сад.
— Нет его.
— Может, темно, не видно? — тревожно спросила мать.
— Луна светит, — ответил старший брат.
Отец налил себе водки (я смотрел сквозь занавеску), но не выпил, рука застыла в воздухе. Видно было, что он расстроен сильно.
— Куда же девался ребенок? — прошептал он.
Голос его дрогнул.
Выскочи я в ту минуту из ниши, отец обнял бы меня; не знаю, почему я не сделал этого.
— Акоп, сынок, оседлай коня, поезжай к дяде, может, он там, — сказала мать. — Если там, не привози, пусть побудет несколько дней.
Минут через пятнадцать я услышал цокот копыт по булыжнику.
В комнате воцарилось молчание. Оно еще больше сковало меня. Лежа неподвижно, я незаметно уснул. Не понял, как это случилось, только шлепнулся вдруг на пол. Когда проснулся, вспомнил все. Попытался убежать, но старшая сестра поймала. Прибежала мать, смеясь и плача, стала целовать меня. Я уткнулся ей в грудь и не заметил, как вошел отец, почувствовал только прикосновение его усов и запах табака. Отец целовал меня и все повторял: «Ах ты паршивец, ах ты паршивец!»
Вскоре я снова услышал стук копыт.
То был брат.
Он крикнул еще с порога:
— Его нет!
Все рассмеялись, а я из-под локтя отца смотрел на старшего брата, глаза которого уже искрились добротой. Подбежал к нему, обнял. Он поднял меня на руки, высокий и сильный.
Но после того случая отец запретил мне пускать змея.
Проходило золотое лето, проходило впустую для меня. Каждый вечер я поднимался на крышу и с тоской глядел на блуждающие «фонари». А золото лета таяло, уходили последние теплые дни, и тоска все сильнее захватывала меня. Как-то под вечер, когда я сидел на; крыше и смотрел на чужих змеев, в час, когда в небе бегут оранжевые струи и сливаются в одно огромное пылающее море, мать поднялась на крышу. Увидев меня, она поняла, что творится со мной, почувствовала, какой черной тоской я охвачен в этот волшебный вечер. Подошла, обняла меня за голову, спросила:
— Чего тебе, родной?
Я посмотрел на блуждающие «фонари».
На глаза мои навернулись слезы.
— Я попрошу отца, чтобы он разрешил тебе пускать змея, только не привязывай его за желоб, — сказала мать.
— Не буду.
Утром я смастерил нового змея, самого большого из всех, какие у меня были.
Один из наших молодых учителей, с которым мы, малыши, были большими друзьями, как-то объявил:
— Мальчики, едем ко мне в село.
Мы слышали, что село их раскинулось на склонах Мастара, что растут там вековые деревья, в дуплах которых может разместиться целая деревенская семья. И еще, что бьет там из-под церкви вода, и этой воды так много, что она может унести телегу вместе с волами. На виду у села, извиваясь голубой лентой, протекала Арацани.
Под вечер мы отправились в село. Шли кратчайшим путем, иногда прямо по полям. Вокруг нас золотились колосья, над головой синел звездный купол неба. Идем, шутим, хохочем, пьем воду из ручьев, прозрачных и певучих, по краям которых зеленеет трава. Чем дальше, тем ниже небо, звезды сыплются прямо в глаза. Безмолвие нарушаем только мы.
— Хотите, подождем, пока зажжется утренняя звезда? — предложил учитель.
Мы остановились.
Тишина стала еще тише, небо опустилось еще ниже.
Мы растянулись на траве.
Воздух был чист и свеж, как ключевая вода.
Ни звука, слышно лишь дыхание уснувших товарищей, и кажется, что это — вздохи золотистых колосьев.
Вдруг невесть откуда на небе появилось небольшое облачко, ослепительно-белое, и заколыхалось в лиловом тумане. Оно постепенно расплылось, поредело и растаяло, как сон.
Глаза слипаются, но я жду утреннюю звезду.
Вдруг слышу голос товарища. Открываю глаза — над полями плывет солнце.
Утро принесло в поля новые запахи, спрятавшиеся за пазухой ночи, и сизые краски. Пробудились тысячи птиц.
С солнцем проснулось все.
Каждый вечер наш ближайший сосед, Алек-ага, выходил на порог и, заложив руки в карманы, разглядывал прохожих.
Многие здоровались с ним, а он в ответ лишь прищуривал один глаз.
Было Алеку-аге лет сорок пять. Он был холостым, и не было никакой надежды, что он когда-нибудь обзаведется семьей.
Рассказывали, что родители, которых уже нет в живых, тщетно пытались женить его, но никто не хотел отдавать в их дом дочь.
Алек-ага не пил, в бедняках не ходил, характер у него был тихий, как у овечки. Но вопреки кроткому праву, столь дорогому мамашам, у которых дочки на выданье, судьба ему не улыбалась. И всему виной — выражение лица Алека-аги, поражающее жестокостью. Дети боялись его, особенно по ночам. Даже близкие ему люди и те испытывали страх при встрече с ним. А жестокое выражение придавала лицу черная, длинная борода. Пожалуй, из-за этой вот бороды Алек-ага так и не сумел найти себе невесту.
Холостяцкая жизнь, однако, не тяготила Алека-агу, он смирился с действительностью. Но философия примирения с действительностью никак не устраивала его сестру Искуи, которая была моложе Алека-аги всего на пять лет.
До тех пор пока не женится старший брат, младшая сестра не имеет права на брак — гласил закон того мира.
— Как же может полезть в постель к мужу сестра, если брат еще не познал постели своей жены? — оправдывали этот миропорядок люди.
В конце концов Алек-ага и его ближайшие родственники пришли к выводу, что сестре надо выйти замуж, не дожидаясь, пока женится брат. Но чего она теперь стоила?
В сердце сорокалетней Искуи родилась безысходная тоска, тоска никем не обласканной женщины, обреченной на одиночество.
Шум, крик, бьется посуда — трах, трух! В этом невообразимом гвалте порой можно было услышать, как увещевает сестру Алек-ага: «Погоди, перестань, стыдно…»
Но не было больше у Искуи никакого стыда. За всю жизнь никто так и не обнял ее, не прижал к своей груди, — какой тут еще стыд?
Трах! — Искуи запустила в Алека-агу тарелку с супом, облила ему всю бороду.