И спустя много лет после его смерти мать в мое отсутствие, когда пришлось заняться разделом наследства, предложила отдать дом мне, из уважения к памяти отца.
После смерти отца Гого проникся к нашему дому еще большей, почти фанатичной любовью, но взаимоотношения в семье были уже не те. К матери Гого относился по-прежнему, но с моими братьями не ладил.
Вслед за старшим братом и все остальные, едва достигнув зрелости, стали заявлять претензии на наследованный мною дом.
Они проявляли признаки неподчинения деспотизму Гого, смеялись над его управленческим пылом, но Гого долгое время старался не замечать этого, да и мать говорила:
— Не слушай ты их, они еще дети.
И тем не менее однажды Гого не выдержал и заявил одному из братьев:
— Послушай, сопляк, да я тебя с потрохами…
Это еще больше обострило его отношения с братьями, в особенности с младшим Левоном.
Привел как-то Левон своих одноклассников в зал повеселиться. Их было человек десять-двенадцать мальчишек-сорванцов. Гого это не понравилось. Он предложил Левону спуститься в сад, на лужайку, обещая принести стулья и подать сироп. Левон заупрямился.
— Не хочу в сад!
Гого решил было настоять на своем, ибо чувствовал, что авторитет его в доме пошатнулся, но мать удержала его:
— Оставь их, пусть себе веселятся.
— Ты меня убиваешь, ханум, — застонал Гого.
Наверху веселье было в полном разгаре: мальчишки курили, швыряли на пол окурки, кидались подушками и под конец разбили зеркало.
Прислушиваясь к шуму наверху, Гого долго сдерживал себя, потому что так велела ханум. Но безобразию следовало положить конец, — он не выдержал, поднялся в зал и выставил вон всех друзей Левона.
Левон, пристыженный, в бессильной ярости только кусал губы. Будь жив отец, Левон молча снес бы этот позор, по после его смерти — ни за что!
— Я здесь хозяин, и слуга не имеет права вмешиваться в мои дела, — закричал Левон, когда друзья покинули дом.
— Я не слуга, а тоже хозяин, — ответил Гого.
— Нет, ты не хозяин.
— Нет, я хозяин.
— Ты уйдешь из этого дома!
Это был первый открытый «бунт» против власти Гого.
Гого молчал. Молчал не потому, что не мог ответить, а потому, что сердце его переполнилось горечью: сорок лет преданно и беззаветно, честно и искренне служил он этому дому, вырастил на своих руках и Левона, и его братьев, и вдруг такое незаслуженное оскорбление… Горечь, капля за каплей, застывала в его глубоких морщинах.
Левон продолжал кричать:
— Он уйдет из этого дома!
Старший брат, Акоп, старался успокоить Левона, но тот продолжал кричать, что, кроме него и братьев — Акопа, Геворка, других хозяев здесь быть не может.
Теперь уже вмешалась мать, довольная сдержанностью Гого. Вначале и она спокойно увещевала Левона, всячески старалась избежать скандала, но тот распалялся все больше и больше, настаивая на своем.
— Тогда вот что, сын мой, — сказала она строго, — Гого живет в этом доме на двадцать три года больше, чем ты, и если наши порядки тебе не по душе, — можешь сам уходить.
Левон умолк. Мы стояли как громом пораженные. Мама просто-напросто выгоняла сына из дому. Мыслимо ли?
Левон молча покинул зал, а мать продолжала:
— Больше всех нас заботился об этом доме Гого, здесь каждый камень знает его, и чей это язык повернулся сказать ему такое? Стыд и позор!..
Последние слова мать, кажется, бросила нам всем. Мы стояли, понурив головы. Старший брат подошел к матери — ему хотелось заступиться за брата.
— Я его не выгоняю, — сказала она, — но если он снова потребует, чтобы Гого ушел, — уйдет сам.
Гого подошел к матери, поцеловал ей руну и сказал!
— Ханум, пусть Левон остается, я уйду. Я тебе так благодарен…
— Гого, — сказала мать, — ты себя с ними не равняй, пусть говорят что угодно. Ты слушай меня.
Гого молча отправился на кухню и стал разжигать огонь.
Вечером Левон не вышел к ужину.
Мать даже не поинтересовалась — дома ли он? Ужин прошел в полном молчании. После ужина Гого подал матери турецкий кофе в большой китайской чашке — из нее пил только отец, после его смерти никто ею не пользовался. Мать взяла чашку, заплакала вдруг, и мы заметили, что плачет и Гого. Заплакали и мы.
После долгого молчания мать объявила:
— В этом доме все останется, как было…
Это было сказано таким решительным тоном, что мы невольно вздрогнули.
На следующее утро, едва проснувшись, Левон сбежал в сад. Гого поливал там цветы.
Было чистое, свежее утро. Все еще колеблясь, несмело, но с внутренней решимостью Левон подошел к Гого и повис у него на шее. Лейка упала в траву. Гого обнял Левона, поцеловал и прошептал ласково:
— Сынок мой, хороший мой…
Мой старший брат Акоп держал арабскую лошадь. Выросла она в нашем доме, никогда не видела пальм, не раскидывала копытами горячих песков пустыни. Но в глубине ее глаз таилась живая душа Востока, и дикая тоска по просторам пустыни слышалась в ее ржании.
Маран (так звал свою любимицу Акоп) была черной, как смоль, с гладкими блестящими боками; белыми были только ноги да яйцевидная отметина на лбу.
Она никогда не знала узды и свободно разгуливала по всему двору; даже во время трапезы, когда все собирались за большим столом под навесом, она подходила, склоняла голову к плечу Акопа и, дождавшись своего куска сахара, шла к отцу и потом к матери.
Добрая мать, улыбаясь, как молодая невестка, тоже давала Маран кусок сахару.
Маран, аппетитно похрустывая, выходила в сад, тихим ржаньем давая знать, что она уже там. Услышав ее голос, Акоп вскакивал с места.
— Радость ты моя! — шептал он, замирая от счастья.
Помещение, где ночевала Маран (стойлом его нельзя было назвать), находилось под спальней наших родителей. Ночью, услышав тихое, ласковое ржанье Маран, отец говорил:
— Опять пошел к своей любимице…
По воскресеньям Акоп выводил Маран в открытое поле. Маран носилась там как ветер, как волна в море.
Для городских ребят было величайшим удовольствием смотреть, как резвится Маран. Она скакала по полю, потом вдруг останавливалась как вкопанная и смотрела своими красивыми глазами куда-то вдаль. Кто знает, о чем грезило это прекрасное животное?.. Потом она летела назад к Акопу, он раскрывал объятия, обнимал и целовал ее потную шею.
— Она не скачет, а летит, — говорили все.
Акоп приводил ее домой, а у Гого было уже наготове свежее яйцо, которое он разбивал о ее лоб, — от дурного глаза.
По окончании школы отец предложил брату поехать учиться дальше, но Акоп наотрез отказался: ведь не мог же он взять Маран с собой в Полис[9] или в Европу.
Никому из друзей и сверстников Акопа не сиделось дома; они бегали за девушками, высматривали их по всем закоулкам, дворам, в церкви, на улицах, возле бани. Предметом их разговоров теперь была женщина, это с головы до пят закутанное в чадру пленительное и таинственное создание, один голос которого будоражил их души.
Многие из его сверстников уже обзавелись семьями, иные обручились, а некоторые повадились ходить в дом Марины, где их накрывали не раз, но Акоп по-прежнему был полон одной Маран, ничто другое его не интересовало.
Самым счастливым для него был день, когда они с Маран поднимались на пастбища. Акоп брал с собой шатер, постель и кое-какую посуду. Это значило, что целых три месяца Акоп проведет в горах вместе с Маран, будет дышать одним с ней воздухом и по ночам, лежа под шатром, чувствовать рядом ее присутствие. Целыми днями Маран щипала свежую траву, а насытившись, грелась на солнце. Акоп же сидел в тени шатра и любовался ею.
Он часто разговаривал с Маран, задавал ей вопросы, смеялся, порой ласково укорял ее.
— Марая, сегодня ты хорошо поела? — спрашивал он.
Лошадь ржала в ответ.
— Скоро домой поедем, — говорил Акоп.
Но Маран махала хвостом и мотала головой.