Выбрать главу

По прошествии этих трех бурных дней список выявленных кулаков был составлен окончательно и утвержден. И из коммуны выставили шестерых кулаков. Но еще больше кулаков было обнаружено по всему сельсовету, особенно среди заимочников: у Галкина и у Степанчиковых, у десятка таких же, как они, когда за них взялись вплотную, обнаружили хитро спрятанное добро. Установили, — а до этого и забыли совсем, что у всех у них в прошлом работали батраки, которым приходилось солоно на хозяйской работе да на хозяйском хлебе. Стоило только копнуть, и в сельсовет посыпались жалобы и сообщения батраков на своих прежних хозяев, укрепившихся в середняках и втихомолку вредивших коммуне.

— Ну и черти! — восхищенно и вместе с тем укоризненно кричал Василий, выслушивая сообщение какого-нибудь единоличника или коммунара о том, что вот, мол, тот-то мужик прижился крепкий, а не так-то давно, еще в прошлом или позапрошлом году, у него трое батрачили.

— Ну и черти! — наседал на сообщавшего Василий. — Ты пошто молчал все время?

— Не приходилось все, — виновато оправдывался крестьянин. — Куды тут упомнишь. Забываем мы старое...

— Старое забывать нельзя! — горячо наставлял Василий. — Ни в коем разе нельзя!

И вот выволакивалось на белый свет старое, давно забытое. Выволакивалось подчас неуклюже, неумело. Подчас и совсем не правильно.

Было в эти дни такое. В сельсовет пришли двое — хромой сердитый старик и молодой парень, который скалил зубы и все время приговаривал:

— А вот докажу! Честное слово, докажу!

Хромой старик поспешно приковылял к столу и сердито закричал:

— Уймите вы его, ради создателя! Уймите окаянного!

У старика и парня стали допытываться — в чем дело. Парень, не переставая ухмыляться и скалить зубы, сообщил, что старик — заядлый кулак:

— Прямой он сплататор! Выжига и глот! В третьем годе у него своячница моя в работницах жила!

Старик замахал руками, забрызгал слюной и плачущим голосом заорал:

— Три месяца! сего-то три месяца у меня Аксютка прожила!.. Товарищи! граждане сельсовет! Старухе моей болезнь в поясницу в та поры прикинулась, ну и взял я ее, девку-то, будь она неладна!.. Три месяца!

Дело стариково разобрали. Хромого успокоили. А парень насмешливо поглядел на него и, не унывая, заметил:

— Ну, твой, Левонтий Петрович, фарт!

В эти же дни кто-то поднял вопрос о Марье и ее детях.

— Медведев от коммуны отшибся. Супротивный он был. Загордился. А как ежели жена его и детеныши по его дорожке поскачут?

— Не вышло бы чего худого для обчества, для камуны? — подхватил другой.

Но на защиту Медведевых поднялось большинство.

— А что же худого могут они доспеть? Они работают в комуне честно и правильно, как все. На что парнишка малый, Филька, да и от того польза есть!

Первым из Медведевых об этих разговорах услыхал как-раз Филька. Он пришел к комсомольским ребятам и, помня свою беседу с трактористом, стал добиваться путей, которыми можно получить путевку на курсы трактористов. Ребята послушали его, посмеиваясь, и вдруг огорошили:

— А тебя, Филя, может, и из коммуны вышибут! Тятька твой противник колхозам был...

— Вышибут? — дрогнувшим голосом повторил Филька, обливаясь горячим румянцем. — Как жа это? За что?..

— Ты не нюнь! — заметив, что у Фильки стали вздрагивать губы и глаза наливаться слезами, успокоили его ребята. — Не нюнь, Филя! Разберут, а потом, может, и оставят!

— Так ведь это тятька! — глухо сказал Филька и засопел. — Мы тута не при чем... Мы сами тятьку уговариваем. А он молчит!

— Ну, окончательно еще ничего не известно. Подожди!

Филька прилетел домой взволнованный, пылающий обидой и стыдом. Он застал Зинаиду и обрушился на нее с жалобами:

— Вышибут! Зинка, ребята говорят, что вышибут нас из камуны... за тятьку!

У Зинаиды было озабоченное лицо. Но она сразу же остановила недовольно и раздраженно брата:

— Не трещи! Чего каркаешь?! Вышибать не вышибают, а разговоры болтают кругом. Молчи!

— Мне как молчать?! — возмутился Филька. — Я на курцы хочу, чтоб на тракторе работать!..

— Нос-то раньше утри! — рассмеялась, просветлев, Зинаида. — Тоже на тракторе работать лезет!

— Зинка!.. — сунулся на нее с кулаками Филька. — Ты не задирайся! Не ширь.

— Не воюй! — отстранила его сестра. — Я тебе нос-то подотру! — Тракторист!

— Широконоска ты, вот! — выругался Филька. — Я полный работник, а ты баба. Тебя на машину не пустят. Подол тебе мешать будет. Курица!..

Зинаида рассмеялась Фильке в лицо и отошла от него. Филька нахмурился, надулся и замолчал. Понаблюдав за ним молча со стороны, Зинаида перестала смеяться. Она почему-то неожиданно вздохнула и ласково произнесла:

— Дурачок ты, Филька, право, дурачок! Ты учиться хочешь, а сам без-толку шляешься...

— Я трактористу Миколаю Петровичу помогаю.

— Много ли от тебя ему помощи? Ты лучше бы в пионеротряде работал бы.

— Там махочкие... — возразил Филька пренебрежительно. — У них штаны мокрые.

— Не дури. В пионеротряде ты бы поработал, оттуда тебя бы и в комсомол потом передали. А там, может, и в самом деле путевку тебе на курсы устроили,

— Значит, не вышибут нас? — вернулся к прежнему Филька. — Не тронут?

— Не должны трогать. Обсуждали об нас. Тятю нехорошо поминали. Да вот и маму трясли. За то, что Устинье по несознанию помогала ее добро прятать.

— А я ведь тогды унес узелок-то, — засверкал глазами Филька.

— Это правда. Это на обсужденьи было. Признали, что мамка у нас малосознательная.

Филька махнул рукою:

— Ух, совсем она малосознательная! Ничего не понимает!

У Зинаиды снова в смехе вздрогнул подбородок.

— Ты-то сознательный! Ой, Филька! Хвастун ты, хвастун!

— Я понимаю! — вскипел Филька, — Я все понимаю!.. Вот я опять напишу тятьке письмо! Напишу, не побоюсь!..

— Попробуй! — усмехнулась Зинаида. Лицо ее стало серьезным. Она задумалась.

3.

Солнце пригревало яростней и веселее... На выгоне зеленели молодые травы. И колхозный скот жадно выщипывал свежий, душистый подножный корм.

Старик-пастух грелся на пригорке, оглядывал свое пестрое войско и изредка покрикивал на отбившуюся от других скотину.

От самой поскотину тянулись поля коммуны. Еще неделю назад трактор пыхтел совсем близко, от деревни, а теперь его не видно было уже от поскотины. И где-то далеко, за буграми, чуть слышно доносился его рокот.

В близких полях уже отсеялись. Бригады теперь выезжали рано на заре далеко, за пять, десять километров. Утром, когда солнце еще скрывалось за густым сосняком и небо на востоке чуть-чуть загоралось восходом, у амбара с инвентарем гулко перекликались голоса, и завхоз Андрей Васильич жарко спорил с отправляющимися на работу коммунарами за каждый обрывок веревки, за каждую лишнюю горсть семян.

Влажный холодок плавал над землею, люди зябко ежились и позевывали: томил еще не совсем согнанный короткий сон, — тени лежали расплывчатые, неясные, нечеткие. И вот в предрассветное томление врывалось оживляющее, ликующее, долгожданное: над верхушками сосен, над зазубренной стеной леса, предшествуемое алым, золотым, пурпурным гореньем, выкатывалось ослепительное, пылающее ребро солнца. Воздух становился сразу прозрачным, светлым, сухим. Сразу густели и чернели тени. Сразу на лицах оживали румянцы. И без сговору, без ряды и препирательств, как разбуженная этим долгожданным и внезапным рассветом, вспыхивала, загоралась песня. Отправляющиеся в поля, на работу начинали петь.

Песня будила сонную деревню. Она широко катилась впереди артелей, идущих и ехавших по широкой улице. Она влекла за собою грохот, громыханье и скрип телег, и дробный топот копыт, и шум шагов. Песня бодрила, пьянила, как крепкая душистая брага.