Сжимая вожжи в руках, вытянувшись во весь рост в телеге, вместе с другими пел Василий. Он пел и упивался своей песнею. Слушал свое пение, отмечал согласное вплетанье своего голоса в хор других, дружных голосов. Слушал, и радостное, растерянное, свежее изумление светилось на его лице. Слушал и пел, пел и слушал и все не мог припомнить: когда же он пел раньше? когда?
Песня катилась впереди коммунаров. Звонкий голос, покрывая голоса других певцов, звонкий, чистый и влекущий девичий голос словно плыл над всеми. Словно он один, этот девичий голос выводил по-настоящему песню, а другие были лишь основанием, подножием песни. Словно только для того лишь пели все, чтоб девичий голос этот извивался гибче и был упругим, глубоким и ясным.
Пела Зинаида.
Закинув узелок за плечо и подняв лицо к солнцу (и сверканье трепетало на этом лице), шла Зинаида немного впереди других женщин, и еще впереди, опережая ее, плыла ее песня — простая, высокая, как вопль, трепещущая, как радость. Плыла бодро, сильно и ликующе вперед, все вперед.
За поскотиной, в молодняке, в тонком березняке и в гибком ольшаннике свистели ранние птицы. Вспугнутые, встревоженные людским гулом, грохотом телег и этою песнею, они вспархивали вверх, кружились над кустами и свистели громче, возбужденней.
По утоптанной дороге клубилась легкая пыль. Ярко вспыхивая на солнце, она поднималась над дорогою розовым облачком.
Лежали по обеим сторонам дороги поля, пашни, поднятая плугом, причесанная, приглаженная бороною земля...
Василий порою обрывал песню и, вытянувшись в телеге во весь рост, оглядывал коммунаров.
— Войско!.. — кричал он, врезаясь этим криком в льющуюся без отдыха песню. — Всамделе, войско!.. Воевать идем!.. И где неприятель? Выходи!..
Ближайшие коммунары, шедшие следом за телегой, смеялись:
— А ты командир, што ли?
— Воевать, верно, Василий, воевать идем!
Изо дня в день с утра пустела деревня. Все работники уходили в поля, сеять, подымать пары, уходили далеко от своих изб. На поле выезжали стряпухи. Над полями в полдень, в обеденную пору дымились костры и из котлов, навешанных над ними, валил густой пахучий пар.
На поля, в походные кухни отряжали очередных стряпух. В очередь попала и Марья. Хлопотливо и озабоченно налаживала она варево, следила за вскипающими котлами, подкладывала дрова в костер, таскала ведрами воду из бочки. Шустрая девчонка-подросток ходила у нее в подручных. С шустрой девчонкой Марья незлобиво и насмешливо спорила о пустяках.
А небо опрокидывалось над полями, над костром, над Марьей, голубое, глубокое, прозрачное. И плыли по нему белые, пушистые облака. И тишина стояла вокруг ясная, неомрачимая, непотревоженная. И только рокот, еле слышный вдали, позванивающее ворчанье трактора несся со стороны.
Марью охватывала задумчивость. Сладкая, немного щемящая, но тихая грусть падала на нее. Неизвестно откуда, отчего идущая сладкая грусть. Марья всматривалась в далекие просторы полей, видела крошечные издали фигурки работников, лошадей, трактор. Марья вздыхала. На нее наплывали тревожные мысли. Она вспоминала Власа. Зачем ушел мужик? Вот ведь как дружно и споро идет работа. Зачем бросил он это все, такое привычное, такое родное?
Мысли наваливались на Марью властно, всей тяжестью своей. И чтоб отогнать их, она хватала топор, колола мелкие дрова, совала их в костер, под котел и кричала:
— Симка! Не спи! Чего за огнем не смотришь?
А мысли были неотвязны. Их нельзя было спугнуть этим криком.
В самую горячую рабочую, посевную пору Василий утром, отправляясь на работу, нашел однажды возле своих дверей тщательно сложенный вчетверо листок бумаги. На листке четко и старательно было что-то выведено синими чернилами.
Василий пригляделся и увидел, что записка написана печатными буквами, что на ней ясно прописан адрес: «Ваське Оглоблину» И он прочитал то, что было в записке написано неровными печатными буквами:
«Кобель ты сволочной. Гад. Попомни обстоятельства Лексея Кривошапкина, тоже сволоча, как и ты же, такого. Теперь он за свои поступки кархотиной кровяной исходит, все никак подохнуть не может. А тебе сделаем такое, что не выкрутишься. Попомни, камунист проклятый!»
Разобрав написанное, Василий покрутил головой. Сначала он ничего не понял. Но, вчитавшись в записку, усмехнулся и захватил ее с собою на сбор. Там показал он коммунарам. Записку прочитали вслух. К ней отнеслись по-разному. Кой-кто посмеялся:
— Дурочку кто-то валяет! Баловство!
— Пужают!.. Может, ребятишки балуются!
Но другие возразили:
— Это не баловство. Разве Кривошапкина на самом деле не искололи ножами самый форменным образом? Активист был, слыхать. Уело кулаков, что он всю ихнюю музыку понимает, они его и задумали извести.
— Конечно, это не баловство. Ты Василий, тащи эту записочку в сельсовет. Пущай делу ход дан будет.
Не зная, что делать, Василий смущенно смеялся:
— Дурное это дело! Вот разорву ее, да и все!
— Рвать не имеешь права, — вмешался завхоз. — Давай ее сюда. Это, парень, дело обчественное. Надо следствие сделать. Это что же будет, коли так пойдет? Сегодня тебя пужнут, завтра другого, меня, а потом, глядишь, и фактически нож в бок или пулю в спину грохнут... Строжайшее следствие надо! Чтоб неповадно было!
Завхозовские слова сразу решили дело: бумажку расценили, как дело серьезное, мимо которого шуточками и смешками проходить нельзя. Завхоз взял ее у Василия и бережно спрятал в бумажник.
— После работы сегодня же сдам по настоящей линии. Не скроются, нет! Вот она, улика-то!
Получив наряд, коммунары отправились на работу. Завхоз сунул бумажник в карман пиджака. Василий влез на телегу, схватил вожжи и понукнул лошадь.
Рабочий день начался по-обычному.
А вечером завхоз Андрей Васильевич в конторе коммуны схватился за карман и не нашел бумажника. Он обеспокоился, стал рыться, искать во всех карманах, сбегал домой, перевернул все там, потом обыскал весь свой стол в конторе, но нигде не нашел ни своего бумажника, ни спрятанного в нем утром подметного письма, адресованного Василию.
— Куда же она девалась? — огорчился завхоз. — Никак я ее не мог потерять!
Он напряг память, припомнил все, что с ним было, все, что случилось за день, куда ходил и ездил, с кем разговаривал. Выходило, что пиджак все время, за небольшим исключением, был на нем, и выронить бумажника он ни в коем случае не мог. Только на короткое мгновенье снимал он пиджак: на дальнем поле, где работал трактор и где пришлось ему помочь ребятам в работе. Но и тогда, он это твердо помнит, пиджак он положил в сторонку бережно и аккуратно.
— Никак я его не мог потерять, — укрепился в мыслях Андрей Васильевич. И, укрепившись в такой мысли, он вдруг был ошеломлен догадкой:
— Неужто выкрали?
Но кто же мог выкрасть и зачем, когда кругом все время были свои, только свои, коммунары? И то обстоятельство, что чужих возле него не было и что, если бумажку выкрали, то мог это сделать кто-нибудь свой, близкий, — делало догадку тревожащей и грозной.
Андрей Васильевич поделился своими сомнениями с председателем, со Степаном Петровичем.
— Это как же так может быть? — недоверчиво качая головой, посомневался председатель. — Мысленное ли это дело? Не может быть, чтоб кто-нибудь из своих.
— Больше некому, — угрюмо твердил Андрей Васильевич. — Тутошний кто-нибудь, нашенский пакость эту сделал!
— А для чего?
— Для чего?
Они взглянули друг на друга, встретились взглядами и враз выругались:
— Чорт!
— О, язви их!.. В таком разе получается, что в самой коммуне вражьи подпаски угнездились!
— Внутре орудуют!..
И они снова выругались, смачно, ожесточенно, от всего сердца.
— Дело, Андрей Васильевич, тонкое, — отведя душу, установил председатель. — Надо округ его с умом обойти. Надо всю эту механику наскрозь вызнать да на чистую воду вывести.