...Трактор многим не давал покою. Когда впервые выехал он в поле и три лемеха рванули жирные широкие пласты земли, мужики, в настороженности и ожидании шедшие следом за машиной, приостановились и нелепо, ненужно, но добродушно и ласково выругались. Васька подскочил к трактористу, когда тот провел первую четкую борозду и объезжал полем, налаживаясь прокладывать вторую, подбежал и восхищенно заорал:
— Той!.. Паря, погоди! Дай мне за колесо подоржаться!.. Ну, дай, сделай такую милость!
— Отстань, не вяжись, Васька! — зашумели окружающие.
— Куда ты на машину? Чувырло спортишь!..
Тракторист блеснул улыбкой и покачал головой. Васька разочарованно и сконфуженно отскочил в сторону.
— Я научусь! — погрозил он кому-то. — Увидите!..
Вокруг трактора по коммуне и в ближайших деревнях шли большие споры. О тракторах в этих местах только слухом слыхали, но видеть их не видывали.
Первый выезд в поле гудящей машины, на которой чужими буквами стояло знакомое слово «Интернационал», развязал языки. И неожиданная выходка Васьки рассмешила и озадачила коммунаров.
От Власа не было никаких вестей. Правда, уходя, он наказывал Марье:
— Ты не хлопочи! Коли если не объявлюсь в скором времени, не тревожься! Не сгину!..
Но Марья тревожилась. Она не знала толком намерений и планов мужа, она только смутно представляла себе, что Влас подался на новые места, пошел устраиваться где-нибудь получше. Чуялось ей, что хлопочет он в городе, а о чем хлопочет, не ведала, не понимала. Порою она почему-то воображала, что Влас бродит по тайге, как в те давно ушедшие, скорбные и страшные годы. Казалось ей, что мужик в сердцах на новые порядки бросился куда глаза глядят, ни о чем не думая, не хлопоча о будущем, об устройстве семьи. И тогда ее охватывала хозяйственная тревога, она на мгновенье забывала о том, что старого хозяйства вовсе и нет, а на месте него колхоз, коммуна, общее, — и угнетала себя тоскою о всяких домашних мелочах.
— Вот изгородь бы, ребята, надо в Мокрых Лугах обладить, а то подойдет время, стравят покос-то! — говорила она озабоченно детям, а те смотрели на нее насмешливо и качали головами:
— Дак кто травить-то будет?! Покосы теперь колхозные, общие!
— Никакие изгородей!..
Марья приходила в себя. Сконфуженно и сердито вспоминала она, что ведь хозяйства-то и впрямь нету, того, прежнего хозяйства, о котором сердце болело, к которому душа лежала. Она вздыхала. Мысли ее уплывали к прошлому, к Власу. И в мыслях этих были горечь и обида.
Иногда Марья при детях начинала жаловаться на свою судьбу. И дети, скупо и вяло слушая ее, были в такие минуты какими-то чужими и холодными.
— Бесчувственные вы! — разражалась она обидчиво. — Никаких понятнее! Вот и об отце не пожалеете!
— А что об им жалеть? — взъелся как-то Филька. — Он зачем бросил все?
— Зачем?! — всполыхнулась Марья. — У его сердце изболелось, на этакое глядючи! Наживал, наживал своим горбом, а тут все прахом пойдет!
Зинаида, чинившая какое-то тряпье, отставила руку с иглой и наставительно сказала:
— И вовсе ничто прахом не идет! В правленьи говорили: если план выполним, посевной, будем тогда и с хлебом, и со всем. Вся коммуна!
— Пла-ан!.. И слова-то не христианские завели! — вспыхнула Марья и сразу перевела на свое. — Об отце окончательно вы, ребята, забыли!
Тогда Филька, разрывая тринадцать весен, лежавших над его светлой встрепанной головой, и сразу вырастая и мудрея, засверкал глазами и раздул ноздри:
— Отец!.. Тятя без пути ушел! Он от этих самых кулаков ума набрался! Пошто он бросил все? Пошто вместе со всеми не остался?
— Нам только срам от этого! — сурово вмешалась Зинаида, поддерживая братишку. — Вроде кулаков... лишенцев.
— Ах, беды! — всплеснула руками Марья и не знала: заплакать ли ей, или изругать непослушных поперечных детей. И, заглушив в себе горечь и негодование, только пригрозила:
— Вот, даст бог, Влас устроится где по-хорошему и вытащит нас на новое житье. Бросим тогды эту коммуну!
Но ребята снова взглянули на нее насмешливо и укоризненно и оба дружно заявили:
— А мы отседа никуда не поедем! Тут нам не худо!
— Не худо, мать!..
Пашни чернели взрыхленной, причесанной землею. Пашни тянулись во все стороны сплошным полем, без межей, без вех, без изгородей.
Коммунары, выходя в поле, оглядывались на восток, и на запад, и на юг — и всюду видели свою, общую неделенную землю. И коммунары, пряча непривычную, какую-то тревожную радость, ласково шутили о земле, которая раскинулась широко, как барыня, как стародавняя купчиха.
Иной раз, завидя за рубежом коммунарских пашен одинокого пахаря, крестьянина соседней деревни, в которой осталось много упорных и неподатливых единоличников, коммунары весело пересмеивались, и кто-нибудь, чаще всего Васька, задорно кричал:
— О-эй! Помешшик! Орудуешь? Одному-то, гришь, сподручней?! Ну, копайся, тужись, помешшик!.. Ковыряйся!
Одинокий пахарь не отвечал на насмешливые крики. Он только оборачивался в сторону коммунаров и неоглядной шири земли и украдкой сумрачно посматривал на шумливых соседей.
Соседняя деревня настороженно следила за жизнью коммуны. Из соседней деревни приходили мужики, забирались на кухню, в столовую и цепко оглядывали: как там и что. И еще острее и напористей вглядывались они в рабочий распорядок коммунаров. Или ходили возле сараев, где хранились машины, щупали стальные и чугунные части и, словно обжигаясь об них, быстро отстранялись и говорили, отвечая на собственные мысли:
— Ежели, конешно, с умом действовать, то больших делов наделать можно!
— А мы, думаешь, не с умом? — обижались коммунары. — У нас, значит, делов больших не будет?
— Как сказать... Неизвестно. Кабы на себя робили, а то...
— На кого же мы, как не на себя? Чудак!
— Не знаем! Не знаем! — хитро прибедниваясь и стараясь казаться простецами, уклончиво и загадочно отвечали мужики.
Кто-то из соседей единоличников пришел в правление коммуны:
— Вот вы камуна... Помогите, товарищи! Семян нету. Можно сказать, на пропитание жизни нехватка, а об семенах — одно скажу, горюшко!
Председатель озабоченно наморщил лоб.
— Туго у нас, брат, у самих. Мы нонче более шестисот гаек[2] поднимаем. Самим не хватит!
Мужик оглядел стены, увешанные плакатами, и зло усмехнулся:
— Натрепали: ка-му-уна! Она, мол, усякую подмогу даст мужику, хрестьянину! А выходит так: прежде я бы пришел, к примеру, к Некипелову, к Никанору, он бы без разговоров до осени ссудил... Ну, вытряхнули вы его, а у самих кишка слабая!
— Скучаешь о кулацком режиме? — строго спросил счетовод.
— Об справедливости! — угрюмо отрезал мужик. — Я режимов никаких не знаю. Знавал умного да понимающего мужика, у которого от ума его и способностей капиталы были. И, значит, который всей волости помогал... А хто он: по-вашему, кулак, али еще как-нибудь, этого я не дознавался.
Счетовод вырос над столом, над хаосом книг и бумаг и веско определил:
— Подкулачник!.. Форменный и патентованный ты, дядя, подкулачник!
Председатель сощурил веселые глаза:
— Погоди! Обрастем мясом, не хуже Некипелова твоего всей волости помогать будем!.. Погоди!
— Навряд ли! — непреклонно посомневался мужик. — Видать, отощаете, когды съедите все, што от казны да от хресьян коих заполучили!..
После ухода этого посетителя в конторе угнездилось странное молчание. Председатель врылся в какие-то ведомости. Счетовод раскинул широкий разграфленный лист бумаги и сосредоточенно стал проставлять четкие цифры. Молчание нарушила Феклуша.
— Степан Петрович! — сказала она, слегка вспылая слабым смущеньем. — Пойдет ведь теперь этот мужик трепать всякое про коммуну!
— Пущай треплет! — поморщился председатель, кинув на Феклушу недовольный взгляд.
— Два раза ставили на собранье вопрос, — оправилась, осмелела девушка. — Два раза на счет помощи единоличным... Про трактор, чтобы выехать с им в Покровку. И ничего до этих пор...