– Шел я в тот день со смены расстроенный. Чувствую, не выпью – пропаду. Нервы прямо совсем расшатались. А в кармане ни гроша. Да и откуда взяться? Ну, приволокся я домой, а бабы моей еще нет. Пошарил в комоде, под матрасом, буфет облазил – ни черта. Ума не приложу, где она их держит. И одолжить негде. К Давидовичам не подступиться, юрист он. И так опасаюсь, не засадил бы… Немка с Фаиной расплевались, а потаскуха эта, извините, Лиля Павловна, на юг смылась. Самочувствие хреновое, света белого не вижу: голова раскалывается, в горле першит, мутные рожи со всех сторон обступают… И подонок этот, извиняюсь, Семен Прокофьевич, с работы не заявлялся, у меня на него надежда оставалась. Тут приходит Люба, злая, как ведьма. Это она, как забеременела, так не узнать прямо, – ни здрасти, ни прощай. Сумку на кровать бросила и на кухню. Я, конечно, сумку обшарил, да безрезультатно. Вскоре она из кухни возвращается и дословно говорит: «За хлебом сбегаю и будем обедать». А я ей: «Погоди, Люба, тошно мне очень». «Пить меньше надо», – отвечает и дверью как хлопнет. Я выскакиваю за ней на лестницу.
«Любаша, – говорю, – честью прошу, дай трояк!» Помню, обнял ее даже. «В последний раз тебя умоляю, а то не знаю, что над собой совершу».
А она и говорит: «А что хочешь, то и делай, хоть топись, хоть вешайся». Вернулся я в комнату, как побитая собака. Хоть вешайся, говорит. А и повешусь. Посмотрю, как она ребенка без отца растить будет.
Картина безотцовщины настолько расстроила Василия Петровича, что, рассказывая на кухне свою сагу, он всхлипнул.
– Правду сказать, я не насовсем вешаться задумал, а так, педагогицки. Ведь не изверг же я – ребенка без отца оставить. Я Любку просто припугнуть решил. Взял веревку, обмотал вокруг шеи и пропустил подмышками, а сверху пиджак надел, чтоб незаметно. В ванной у нас целых три крюка, – на них веревки для белья натянуты. Выбрал какой посолидней, накинул на шею петлю, а сам стою на краю ванны, жду, когда входная дверь хлопнет. Боюсь только в ванну сверзиться – там белье замочено. Вдруг слышу – пришла. Соскочил я с ванны, повис. Веревка, правда, малость шею натирает, но ничего, висеть можно. Представился мертвым: глаза закатил, язык высунул. Счас, думаю, в ванную сунется, погляжу я на нее. Тут по коридору шаги приближаются. И точно – кто-то входит. И вижу я краем глаза, что не Люба это вовсе, а дружок мой хороший Сенька Крыша. Уставился на меня, глаза вылупил. Эх, думаю, пропало дело. Ведь заорет как оглашенный и всю картину испортит. Я даже зажмурился. Ан не тут-то было. Семен Прокофьевич крючок на дверь накинул и ко мне, начал мои карманы ощупывать. И в пиджаке, и в брюках шарит. А потом схватил меня за руку, часы снимает – матери моей подарок. Я… – И тут голос Василия Петровича задрожал. – Я, как ни нуждался, а их ни разу не пропил. Ну и такая обида меня взяла – друг, понимаешь, называется, повешенного обворовывает, что лягнул я Крышу ногой в живот. А он возьми да и помри с испугу.
Я была дома, когда это случилось. В шесть часов вечера из ванной раздался истошный вопль и стук падающего тела. Я стала дергать дверь, она была заперта. Рванула сильней. На крюке болтался Василий Петрович, пытаясь достать ногами края ванны. На полу, зажав в руке бочкинские часы, хрипел Семен Крыша.
Скорая приехала молниеносно, да все равно опоздала… Семен Прокофьевич, не приходя в сознание, скончался от инфаркта по дороге в больницу.
И воцарилась тишина. Боренбоймы не показывались, Лиля Кузина отсиживалась в Алуште. Валька, сеструха Сеньки, перебралась к подруге, Василий Петрович пребывал на экспертизе в судебной психушке. Голубица Любаня уехала в декретный отпуск в деревню.
Вот тут-то моя мама и занялась обменом наших комнат, и в результате мы въехали в отдельную квартиру в доме на углу Мойки и переулка Пирогова.
В честь этого события папа разразился торжественной одой. Вот из нее отрывок: