— Красота-то какая! — Забыв об экскурсоводе, Люба повернула к Берестову восторженное лицо, и, окунувшись в её жёлто-зелёные кошачьи глаза, Иван Ильич почувствовал, как, коротко ёкнув, сладко забилось его сердце.
Берестову было без малого пятьдесят пять, а значит, он ещё с полным основанием мог надеяться на продолжение своей партийной карьеры, и место первого секретаря горкома партии, на котором он неожиданно для себя засиделся на целых тринадцать лет, было не последней ступенькой его звёздного пути. Пятьдесят пять позволяли рассчитывать на многое, открывая для него двери, вход в которые недоступен ни в тридцать, ни в сорок. Имея за плечами богатый жизненный опыт, Иван Ильич знал, что полвека — это самое начало, от которого начинает вести отсчёт каждый грамотный аппаратчик, но, глядя в глаза женщине, от одного присутствия которой у него кружилась голова и перехватывало дыхание, он совершенно ясно осознавал, что пятьдесят пять — это непозволительная роскошь, оплатить которую он вскоре будет не в состоянии.
Высокий, с годами слегка располневший, но всё ещё представительный и подтянутый, Берестов выглядел на свой возраст, и белые пряди седины в пышной тёмной шевелюре не портили и не красили своего обладателя, а смотрелись естественно, словно занимали по праву отведённое им место. Аккуратно причёсанный, в элегантном тёмном костюме, с крупными янтарными запонками в белоснежных накрахмаленных манжетах дорогой рубашки, Берестов выглядел очень представительно и очень дорого. Не тратя денег понапрасну, он знал, на чём можно сэкономить и где стоит ужаться, но три основных кита, на которых основывалась вся его жизнь, были незыблемы и святы: никогда, ни при каких обстоятельствах он не бросил бы семьи, не вышел из партии и не отказал бы в прихоти красивой женщине.
Вот уже три года Шелестова была любовницей Берестова, хотя о любви к этому щедрому и сильному человеку, пожалуй, речи не заходило, просто рядом с ним Любе было спокойно, а главное — удобно, и, следовательно, эта связь для неё была не самым плохим вариантом, по крайней мере, на настоящее время. Дерзкая, яркая, с роскошной фигурой и жёлто-зелёными шальными глазами, Любаня прекрасно знала себе цену, но ей было далеко не шестнадцать, и если Берестову его пятьдесят пять грозили определёнными проблемами и только, то её двадцать шесть были почти равносильны катастрофе.
Перекладывая песчинки дней с одной чаши на другую, время неуклонно и неумолимо вело Любу к тому моменту, когда, поравнявшись, обе половины весов на мгновение замрут, а потом, покатясь под гору, жизнь начнёт отнимать всё, что когда-то бездумно и несчётно бросала под ноги молодости. Время равнодушно перелистывает странички чужих жизней, даруя одной рукой и тут же забирая другой, кому-то оставляя морщины на лице, а кому-то шрамы на душе, но, всесильное в своём бесконечном беге, ни для иуды, ни для святого не может оно поворотиться вспять…
До возвращения Кирилла из армии оставалось полгода. Когда-то давно, семь лет назад, она любила его, как Бога, но, видно, на поверку божий лик оказался гнилой газетной вырезкой, и, не задумываясь, Кряжин предпочёл обменять золото её любви на медные пятаки своего спокойствия…
— …Кирюнь, когда ж мы с тобой поженимся? Мои спрашивают, что им отвечать-то? Ты говорил: по весне, а на дворе уж лист падает. — Запустив пальцы в волнистые волосы Кирилла, Любаша просительно заглянула ему в глаза.
— Свадьба… — Прикрыв ресницы, Кирилл тяжело выдохнул и, поведя плечом, заставил её убрать руку. — Понимаешь, какое дело… — Скинув обломок соломинки со щеки, Кирилл улыбнулся одной стороной рта и неловко отвёл глаза в сторону. — Понимаешь, какое дело… Похоже, свадьба у меня действительно намечается, только… не с тобой.
— Как не со мной? — Ямочки на смуглых щеках нервно дёрнулись. — Ты что такое говоришь-то, Кирюшенька? — Растянув дрожащие губы в непонимающей улыбке, она привстала на локтях. — Как это не со мной?
— А вот так! — с раздражением отрезал он.
Чувствуя, как внутри его поднимается глухая волна обиды и жалости к самому себе, Кирюша закусил зубами губы и, закрыв глаза, отвернулся. Не сказав ни слова, Люба отодвинулась в сторону, и он услышал, как в нескольких сантиметрах от него зашуршало сено. Испытывая чувство омерзения к самому себе, Кирилл изо всех сил вцепился в сухие обломки травяных стерженьков, проклиная жестокую непреклонность отца, свою трусость, Любку, одним махом разрушившую ощущение счастья и тепла, несчастную растреклятую Голубикину со всей её городской роднёй, вместе взятой. Хрустнув сухой травой, он громко и глубоко набрал воздуха в грудь и надрывно выдохнул.