Выбрать главу

— Я попробую заказать еще,— сказал я и поманил официанта.

На изборожденном морщинами лице Тиффилда изобразилось сожаление.

— Нет, большое спасибо. Это, пожалуй, испортит мне обед. А вот это можно и повторить…— Он кивком показал на свой пустой бокал.

Я заказал ему еще порцию мартини — третью за двадцать минут,— очень хорошего, очень крепкого, по его собственному признанию, мартини. Это шло уже в добавление к четырем двойным порциям шотландского виски, бутылке бургундского и трем порциям коньяка. Я поглядел на него не без зависти: моя печень давала себя знать, я чувствовал, что мои мысли, как и внешность, находятся в некотором беспорядке и я чрезмерно старательно и осторожно выговариваю слова, Тиффилд же, который был на тридцать лет меня старше, оставался все так же спокоен, серьезен, корректен и трезв, как утром, когда я заехал за ним в контору.

Он порылся, ища что-то в карманах, затем выжидающе поглядел на меня. Я протянул ему свой портсигар. Он жадно схватил сигарету, словно боясь, что я могу передумать.

— Ах ты господи,— сказал он,— не забыть бы купить.

— Предоставьте это мне,— сказал я.— «Бенсон и Хеджес»?

Он улыбнулся, обнажив ряд плохо подогнанных искусственных зубов такого же желтоватого оттенка, как и его белье.

— Большое спасибо, мой мальчик. Откуда вы знаете?

— Запомнил с того раза, когда мы обедали вместе.

Это была неправда. Я знал это потому, что купил ему коробку «Бенсона и Хеджеса» сегодня во время завтрака, и сейчас она покоилась нераспечатанная у него в кармане. Возможно, он берег ее для рождественского подарка, если только делать рождественские подарки было в его характере.

Вошла высокая блондинка; за нею по пятам с таким видом, словно они к ней принюхивались, следовали два низеньких толстых человечка. Они были до смешного похожи друг на друга — в одинаковых легких светло-синих костюмах американского покроя и белых рубашках с узким галстуком — словом, в прозодежде капиталистов. Усевшись за столик, они принялись разговаривать друг с другом, почти не обращая внимания на девушку. Ей, по-видимому, это было безразлично; она не жаждала их внимания и смотрела прямо перед собой. Лицо ее не выражало ничего. Это лицо я уже видел где-то в двух измерениях, и тогда — черно-белое и в двух измерениях — оно показалось мне более живым. На секунду ее взгляд задержался на мне, и я как будто уловил едва заметную улыбку. Один из мужчин резко сказал ей что-то. Она отвела от меня взгляд.

Внезапно мне почудилось, что все вокруг разговаривают невероятно громко. Волны звуков одна за другой перекатывались через меня. Дома Барбара, вероятно, купается сейчас в ванне — она плещется и напевает где-то там, в двухстах милях отсюда, напевает какую-нибудь свою тарабарщину, в которой для меня порой было больше смысла, чем во всем, что я слышал за целый день. Иногда она продолжала тихонько радостно напевать что-то про себя еще несколько минут после того, как ее уложат в постель,— казалось, она вспоминала все приятное, что произошло с ней за день, и чувствовала себя счастливой. А я вот сидел тут, в Американском баре, и знал, что, если мне не повезет, буду и завтра вечером и послезавтра вечером снова сидеть здесь или в другом таком же месте. А Тиффилд уже прикончил третью порцию мартини, и, значит, вскоре мне предстоит слушать сальные анекдоты. И я должен буду смеяться. Громко смеяться, подумал я, когда он начал скучный, затасканный анекдот о священнике и проститутке. Тут одной улыбкой не отделаешься. Угождай ему, держи его в хорошем настроении, сказал мне Браун, дай этому старому борову все, чего он ни попросит. Рассердишь его — рассердишь меня… Нет, этого он не говорил, но это так. Тиффилд — это Браун, и Браун — это Тиффилд. Тиффилд весит около семидесяти килограммов и не покупал себе нового костюма с 1930  года; Браун весит около ста килограммов и регулярно посещает Бонд-стрит и Сэвайл-роу, но это различие чисто внешнее. Они были, в сущности, как бы одно лицо; некий старик, которого я должен ублажать любой ценой, ибо я у него в руках.

* * *

Голоса звучали все громче, чиркали спички, щелкали зажигалки, кусочки льда звякали в бокалах, деньги переходили из рук в руки… Я был в двухстах милях от дома и слушал, как богатый старик в довоенном пятидесятишиллинговом костюме рассказывает анекдот, который я слышал еще в начальной школе в Дафтоне. Рассказывает слово в слово то же самое, что и Чарлз, только не так весело и остроумно.

— «Я уже это пробовала,— говорит она,— но всегда начинаю икать».

Тиффилд громко расхохотался. Это был сухой, похожий на кашель смех: старые, высохшие голосовые связки вибрировали с трудом. Я, словно эхо, вторил ему и, чувствуя, как фальшиво звучит мой смех, поспешил в свою очередь рассказать анекдот о слоне и монахине. Тиффилд смеялся так, что под конец и в самом деле раскашлялся и никак не мог остановиться; казалось, кашель держит его за дряблую шею с твердым намерением вытрясти из него душу. Лицо его побагровело. Я встревожился не на шутку: если старый боров сейчас окочурится, это будет совсем не кстати. Он еще не подписал контракта, а без его личной подписи эта бумага не имела никакой цены. Я уже подумывал, не расстегнуть ли ему воротничок, когда кашель внезапно утих и Тиффилд перевел дух. Он вытащил из кармана большой носовой платок с красными разводами, вроде тех, в какие мастеровые завертывают свой завтрак.