Когда чуть позже он успокоился, пришла мысль, перечеркнувшая все виденное и пережитое: ванная не заперта, и Магда не сказала ему, что идет купаться. Стало быть, он мог бы изобразить, что ничего не знает, и как ни в чем не бывало войти в ванную. И у него снова забилось сердце; он представил себе, как пораженно остановится в дверях и, быстро проговорив я только возьму свою щетку, пройдет мимо нагой Магды, не сразу сообразившей, что сказать; ее красивое лицо зальется краской, как случалось за обедом, когда на глаза навертывались неожиданные слезы, а он, минуя ванну, устремится прямо к умывальнику, над которым на полочке лежит щетка, возьмет ее, потом подойдет к ванне, наклонится к Магде, к ее нагому телу, что светится под зеленоватым фильтром воды, и, вновь заглянув в ее стыдливое лицо, погладит его… Ах, когда он представил себе все до этой минуты, его окутало облако волнения, сквозь которое он уже ничего не видел и ничего не мог вообразить.
Чтобы его появление выглядело естественно, он снова, крадучись, поднялся к себе, а потом, шумно ступая на каждую ступеньку, сошел вниз; чувствовал, как весь дрожит, и опасался, что не сможет сказать я только возьму свою щетку; однако продолжал идти и почти приблизился к ванной; сердце билось, перехватывало дыхание, но услышав: «Яромил, я купаюсь! Не входи сюда!», свернул из прихожей в сторону кухни, открыл в нее дверь, словно за чем-то пришел туда, и снова поднялся наверх.
И только там его осенило, что Магдины неожиданные слова вовсе не были поводом для того, чтобы так опрометчиво капитулировать; ведь ему стоило только сказать: Магда, я хочу взять свою щётку и войти, и Магда наверняка не стала бы на него жаловаться, потому что он всегда к ней хорошо относился и она очень любила его. И он снова представил себе, что он в ванной комнате и перед ним лежит в ванне обнаженная Магда и говорит не входи сюда, сейчас же ступай прочь, но она не в силах ничего сделать, не в силах защититься, она так же беспомощна, какой беспомощной была против смерти своего жениха, потому что лежит в плену ванны, а он склоняется к ее голове, к ее большим карим глазам…
Но все это безвозвратно упущено, и сейчас Яромил лишь слышал слабенький звук воды, вытекавшей из ванны в дали каналов; безвозвратность этой прекрасной возможности дразнила его, он знал, что вечер, когда он останется дома наедине с Магдой, так скоро не наступит, а если и наступит, то задолго до этого ключ придется водворить на место, и Магда определенно запрется. Вытянувшись, он лежал на тахте в отчаянии. Но больше, чем утраченная возможность, его мучило безнадежное ощущение собственной робости, собственной слабости, собственного нелепого сердцебиения, мучило то, что лишило его самообладания и все погубило. Его охватила непреодолимая неприязнь к самому себе.
Однако что делать с такой неприязнью? Это нечто иное, чем печаль; пожалуй, даже прямая противоположность печали; когда кто-то плохо относился к Яромилу, он часто запирался в своей комнате и плакал; но это были счастливые, даже блаженные слезы, чуть ли не слезы любви, когда Яромил жалел и утешал Яромила, заглядывая ему в душу; но эта внезапная неприязнь, открывшая Яромилу неловкость Яромила, отталкивала и отвращала его от собственной души! Неприязнь была однозначна и лаконична, как оскорбление; как пощечина; от нее можно было спастись только бегством.
Но если мы вдруг обнаруживаем собственное ничтожество, куда бежать от него? От унижения можно бежать только вверх. И вот он сел за свою парту, открыл книжку (ту редкую книжку, какую дал ему художник, сказав при этом, что никому не дал бы ее, кроме него) и силился сосредоточиться на стихах, которые любил больше других. И снова там было вдали море омывающее твой глаз, и снова он видел перед собою Магду, там был и снежок в тишине ее тела, и плещущий звук воды доносился до этого стихотворения, как звук реки сквозь закрытое окно. Яромила залила тоска, и он закрыл книжку. Потом, взяв бумагу и карандаш, стал писать сам. Писал на манер Элюара, Незвала, Библа[1], Десноса, одну короткую строку под другой, без ритма и рифмы. Это была вариация того, что он читал, но и того, что пережил сам; там была печаль, которая тает водой обращаясь, там была зеленая вода, чья гладь поднимаясь все выше и выше подступает к моим глазам, и было там тело, печальное тело, тело в воде, к которому я иду и иду неоглядной водой.
1
Витезслав Незвал (1900−1958), Константин Библ (1898−1951) крупные чешские поэты-сюрреалисты. —