Потом Яромил навострил слух: один из участников стал утверждать, что в искусстве говорить о прогрессе нельзя; ведь нельзя сказать, что Шекспир был хуже нынешних драматургов. Яромилу страшно хотелось вмешаться в спор, но ему трудно было заговорить в кругу малознакомых людей; он опасался, что все обратят внимание на его покрасневшее лицо и на неуверенно жестикулирующие руки. И все-таки он знал, что слиться с этим маленьким собранием, а он так хотел этого, можно будет, только если он скажет свое слово.
Чтобы придать себе смелости, он вспомнил художника, его безусловный авторитет, никогда не вызывавший у него сомнения, и снова внушил себе, что он его друг и ученик.
Все это приободрило его настолько, что он отважился вмешаться в спор и повторил идеи, которые слышал, посещая мастерскую художника. Что он пользовался заимствованными мыслями, было далеко не так очевидно, как то, что говорил не своим голосом. Да он и сам был немало ошеломлен, что голос, которым он вещает, точь-в-точь похож на голос художника и что этот голос увлекает за собой и его руки, начинающие выписывать в воздухе жесты художника.
Он сказал им, что в искусстве прогресс неизбежен: модернистские направления означают кардинальный поворот во всем тысячелетнем развитии; наконец, они освободили искусство от обязанности пропагандировать политические и философские воззрения и имитировать реальность, так что можно было бы даже сказать, что только с них начинается подлинная история искусства.
В этом месте некоторые присутствующие попытались прервать его, но Яромил не дал им высказаться. Поначалу он смутился, слыша, как его уста повторяют слова и мелодику речи художника, но потом в этом заимствовании обрел уверенность и защиту; он спрятался за ним, как за щитом; он перестал бояться и стесняться; он был доволен тем, как в этой среде отлично звучат фразы, и продолжал:
В доказательство он сослался на мысль Маркса, утверждавшего, что до сих пор человечество проживало свою предысторию, а его настоящая история начнется лишь с пролетарской революции, которая есть прыжок из царства необходимости в царство свободы. В истории искусства таким поворотным моментом является тот, когда Андре Бретон вместе с другими сюрреалистами открыли автоматическое письмо и с ним волшебную сокровищницу человеческого подсознания. Если это произошло примерно в то же время, что и социалистическая революция в России, то в этом просматривается некая знаменательная символика, ибо освобождение человеческой фантазии означает для человечества такой же прыжок в царство свободы, как и уничтожение экономической эксплуатации.
Здесь в дискуссию вмешался чернявый парень; он похвалил Яромила за его защиту принципа прогресса, но выразил сомнение касательно того, что именно сюрреализм может быть поставлен в один ряд с пролетарской революцией. Напротив, он высказал мысль, что модернистское искусство суть упадочное и лишь социалистический реализм представляет собой ту эпоху в искусстве, которая отвечает пролетарской революции. И никоим образом не Андре Бретон, а Иржи Волькер[3], основоположник чешской социалистической поэзии, должен служить нам образцом. Яромил не впервые встречался с такими взглядами, еще художник рассказывал ему о них и саркастически смеялся. Яромил тоже попытался сейчас саркастически засмеяться и сказал, что социалистический реализм с художественной точки зрения не представляет собою ничего нового и как две капли воды походит на старый буржуазный кич. Чернявый парень возразил ему, заявив, что современно лишь то искусство, которое помогает бороться за новый мир, а на это едва ли способен сюрреализм, недоступный народным массам.
Дискуссия была занятной; чернявый парень высказывал свои возражения деликатно и без всякой безапелляционности, так что спор ни разу не обернулся ссорой, хотя Яромил, опьяненный вниманием к его персоне, нередко и несколько судорожно прибегал к иронии; впрочем, окончательного вердикта никто так и не вынес, в дискуссию включились другие спорщики, и идею, которую оспаривал Яромил, оттеснили новые темы.
Но так ли уж было важно, существует прогресс или нет, буржуазен сюрреализм или революционен? Так ли уж было важно, прав он или они? Важно было лишь то, что он был связан с ними. Он спорил с ними, но испытывал к ним горячую симпатию. Не вникая больше в дискуссию, лишь думал о том, что он счастлив: он обрел круг людей, в котором существует не как маменькин сынок, не как ученик класса, а сам по себе. И его посетила мысль, что человек может быть целиком сам собой лишь тогда, когда целиком принадлежит другим.