«Скрытничаешь?»
«Отгадай».
«Думаю, где-то от пяти до десяти», — сказала она со знанием дела.
Его залила счастливая гордость; ему казалось, что минуту назад он любил будто не одну ее, а всех тех пять или десять женщин, на которые она оценила его; будто она избавила его не только от девственности, а сразу перенесла в самую глубину мужской зрелости.
Он посмотрел на нее с признательностью, и ее нагота восхитила его. Как так случилось, что когда-то она ему не нравилась? Ведь у нее спереди две совершенно бесспорные груди и совершенно бесспорный пушок внизу живота!
«Раздетая ты во сто крат красивее, чем одетая», — сказал он, отметив ее красоту.
«Ты уже давно меня хотел?» — спросила она.
«Конечно, ты же знаешь».
«Да, знаю. Я еще тогда заметила, когда ты приходил к нам за покупками. И знаю, что ты ждал меня у входа».
«Да!»
«Ты не решался заговорить со мной, потому что я никогда не выходила одна. Но я знала, что когда-нибудь ты будешь здесь со мной. Я ведь тебя тоже хотела».
25
Он смотрел на нее, давая дозвучать в своей душе ее последним словам; да, это так: все то время, пока он мучился одиночеством, пока в отчаянии участвовал в сходках и шествиях, пока бежал и бежал, его зрелость была уже подготовлена: здесь терпеливо дожидалась его эта полуподвальная комната с отсыревшими стенами и эта обыкновенная женщина, чье тело наконец вполне материально соединит его с толпой.
Чем больше я отдаюсь любви, тем больше мне хочется уйти в революцию, чем больше я ухожу в революцию, тем больше я отдаюсь любви, написано было на стене Сорбонны, и Яромил во второй раз проник в тело рыжей. Зрелость либо полная, либо ее нет вовсе. На этот раз он любил ее долго и прекрасно.
А Перси Шелли, лицо которого было таким же девичьим, как лицо Яромила, и который тоже выглядел моложе своих лет, тем временем бежал и бежал по улицам Дублина, так как знал, что жизнь не здесь. И Рембо тоже все время бежал, бежал в Штутгарт, в Милан, в Марсель, потом в Аден, в Харар и затем снова в Марсель, но он был уже одноногий, а с одной ногой не побежишь.
И он опять позволил своему телу соскользнуть с ее тела и, устало вытянувшись рядом с ней, подумал: он отдыхает не после двух актов любви, а после многомесячного бегства.
Часть пятая, или Поэт ревнует
1
В то время как Яромил бежал, мир менялся; дядю, считавшего Вольтера изобретателем вольт, обвинили в мошенничестве (как и сотни тогдашних мелких предпринимателей), конфисковали у него оба магазина (с тех пор они принадлежали государству) и посадили на пять лет в тюрьму; его сына и жену выселили из Праги как классовых врагов. Оба покидали виллу в холодном молчании, настроенные никогда не прощать мамочке, что ее сын стал на сторону врагов семьи.
На виллу въехали жильцы, за которыми национальный комитет закрепил освобожденные нижние комнаты. Они переселились сюда из нищей подвальной квартиры, считая несправедливым, что кто-то когда-то владел таким большим и роскошным домом; они полагали, что приходят сюда не жить, а исправлять старые несправедливости Истории.
Они без спросу оккупировали сад и настоятельно потребовали от мамочки срочно отремонтировать осыпавшуюся штукатурку, которая могла поранить их игравших во дворике детей.
Бабушка старилась, теряла память и однажды (почти незаметно) обратилась в дым крематория.
Неудивительно, что мамочка тем острее переносила отчуждение сына; он учился в вузе, который был несимпатичен ей, и перестал показывать ей свои стихи, хотя она привыкла регулярно читать их. Однажды она решила открыть ящик его письменного стола, но обнаружила, что он заперт; это было подобно пощечине: Яромил подозревает, что она роется в его вещах! Воспользовавшись запасным ключом, о существовании которого Яромил не знал, она нашла дневник, но в нем не было ни новых записей, ни новых стихов. Однако на стене его комнатки она увидела портрет мужа в форме и вспомнила, что когда-то молила статуэтку Аполлона стереть с ее плода мужнины черты; ах, неужто ей суждено еще и с мертвым мужем бороться за сына?
Примерно неделю спустя после того, как в предыдущей части мы оставили Яромила в постели рыжули, мамочка снова открыла его письменный стол. В дневнике обнаружила несколько лаконичных, непонятных ей записей, но и нечто куда более важное: новые стихи сына. Ей показалось, что лира Аполлона вновь побеждает форму мужа, и она тихо возликовала.
Когда она прочла стихи, благоприятное впечатление еще усилилось, ибо они (кстати, это случилось впервые!) по-настоящему понравились мамочке; они были рифмованные (в глубине души мамочка всегда считала, что стихотворение без рифмы — не стихотворение) и к тому же вполне внятные, написанные красивым языком; ни старцев, ни растворенных в земле тел, ни отвислых животов, ни гноя в уголках глаз; были там названия цветов, было там небо, были облака, и несколько раз (в его стихах этого еще не бывало!) встречалось и слово «мамочка».