«Вопли на селе поутихли. Люди ходят сумрачные, с поникшими головами. Сама природа выказывает печаль: солнце тускло мерцает сквозь пелену какого-то странного тумана. Идут слухи, что это дым от лесных пожаров, принесенный ветром из Тамбовской губернии. В доме нашем царит уныние, тетенька вздыхает, шепчет что-то и возводит очи горе́. Лишь братцы Феденька с Никошей, как и подобает пятилетним младенцам, весело и шумно предаются своим ребяческим играм. Они презабавны и так похожи друг на друга, что трудно отличить. И я, к стыду своему, часто кличу Феденьку вместо Никоши и наоборот. Тетенька же признает их без ошибки».
«Вместе со мною в Воронеж собрался и папаша. Мы ехали не шибко, с ночевкой. Новый наш работник Ларивошка, молодой малый, чуть старше меня, все хотел подхлестнуть, да папаша останавливал, жалел лошадей. Я знал, что в городе у него какие-то хлопоты по консистории, но оказалось, что одно дело было касаемо и до меня: в первый же день по приезде мы побывали у статского портного Соловейчика и, как я действительно ужасно вырос, заказан был на мою долговязую фигуру новый, настоящего городского покроя сюртук. Восторг мой по этому поводу переполнял меня, и я так усердно благодарил папашу, что он, как мне показалось, поморщился и сказал обычным своим спокойным и как бы печальным голосом: „Ах, не в одежде счастье, мой друг! Помни поговорку: по одежде встречают…“ Разумеется, разумеется, но все же…»
«Какой красавчик! – воскликнула Пашенька, когда я впервые решился обновить свой сюртук. – Просто-таки, знаешь ли, ну фон-барон, да и только!» Сия простодушная похвала подвигла меня вдруг на поступок недостойный и даже презренный, ибо как не презирать желание молодого человека похвастать своим нарядом? Глупая радость затмила рассудок, и, повертевшись перед Пашенькиным зеркальцем, я отправился гулять на Дворянскую. Это глупое гулянье имело бы следствия для меня самые плачевные, если б не случилось все так, как лишь в сказке бывает.
День на ту пору пришелся воскресный, улица была полна народу. По случаю какой-то победной реляции играла военная музыка и жгли плошки. Зрелище было великолепное Забыв про новый свой сюртук, я глазел, медленно пробираясь среди пестрой толпы гуляющих. Вдруг чья-то сильная рука цепко ухватила меня за ухо. Я вскрикнул и обернулся: надо мною возвышался наш профессор Розов, более, впрочем, известный в семинарии и училище под прозвищем Ступа. «Эге, голубчик, – воскликнул он. – Вот ты и попался! Кто разрешил тебе в вечерние часы фланировать по Дворянской? Э-э, да ты еще и этаким франтом вырядился! Скажите на милость, кавалер Фоблаз какой! Да знаешь ли ты, исчадие порока, какую кару заслужил своим богопротивным и безнравственным проступком?» Все это профессор высказывал довольно громко; прохожие с удивлением и любопытством оборачивались на нас. «Простите великодушно..» – пролепетал я, готовый хоть в тартарары провалиться, сознавая, сколь я жалок и смешон со стороны. «А-а, простите! – гремел Ступа. – А вот я сообщу отцу инспектору, так уж тогда, братец, пеняй на себя!» – «Виноват! – раздался чей-то негромкий голос. – Не имея чести быть знакомым с вами, милостивый государь, тем не менее долгом почитаю уведомить вас, что молодой человек, навлекший на себя ваш гнев, совершает прогулку в моем обществе, которое, надеюсь, не покажется вам зазорным… Советник губернского правления Второв», – отрекомендовался он, слегка приподняв шляпу. Строгое лицо, дорогое пальто, а главное, то сдержанное достоинство, с каким он говорил, и, разумеется, важный чин советника подействовали на Ступу как ушат холодной воды. «Ах, очень приятно, господин Второв! – залебезил он, мгновенно отпуская мое ухо и совершенным волшебством из тучного громовержца превратясь вдруг в смиренного чинодрала. – Сделайте ваше одолжение, будьте любезны-с! Прекрасные погоды стоят, благорастворение возду́хов, так сказать…» Николай Иваныч учтиво поклонился Ступе, взял меня под руку, и мы преважно пошли по Дворянской, которая, как мне показалось, еще ярче засияла потешными огнями и еще громче зазвучала полковою музыкою».
«Да! Я не ошибся: жизнь в михневском доме нисколько не походит на ту, которую я знал до сего дня. Мне лишь краешком глаза посчастливилось заглянуть в нее, но и то немногое, что увидел, повергло в восхищение. О! Какое блаженство охватывает при одной лишь мысли, что и мне открылись двери сего замечательного святилища! Впрочем, начну по порядку. Столь чудесно вырвав меня из смрадной пасти рыкающего зверя, господин Второв стал участливо расспрашивать меня о моем житье; сказал, что, зная меня вот уже сколько лет в лицо, до сих пор не имеет ни малейшего представления о моем имени. Я назвался „О, прекрасное, звучное имя! А по батюшке?“ Мне показалось стыдным назвать себя по отчеству. „Ну-ну, – ласково ободрил Второв, – вы уже взрослый молодой человек, нечего смущаться!“ И далее просто, как равному, задавал вопросы об училище, об успехах моих в изучаемых предметах, о книгах, прочитанных мною. Я признался в великой своей страсти к чтению, но пожаловался на трудность доставать книги, ибо в библиотеке нашей училищной они суть все касающиеся лишь одной церковности или такие, как „Путешествие ко святым местам“ да „Юности честное зерцало“. Господин Второв улыбнулся и сказал: „Судя по вашему тону, можно заключить, что вы кое-что знаете и помимо муравьевских „Путешествий“. – „Конечно, – сказал я, – многое мне знакомо по спискам или случайно, через наших учеников, которые как-то ухитряются добывать книги“. – „И что же вы прочли?“ Осмелев, я принялся перечислять все то, что мне попадалось в руки. Большею частию это были, разумеется, сочинения пустые, лучше даже сказать – расхожие, из тех, что читаемы лавочными сидельцами и грамотными мещанами. Спутник мой терпеливо выслушивал мои похвальбы, рассеянно кивал головою, и было непонятно – одобряет или порицает мою начитанность. „А приходилось ли вам читать Гоголя?“ – вдруг спросил он. „Нет, – сказал я, – но наш учитель словесности говорил нам, что это сочинитель безнравственный и низкий“. – «Вот даже как? – засмеялся господин Второв. – Бедный Гоголь!“
Между тем мы уже приблизились к дому Михнева и я, еще раз поблагодарив моего спасителя, стал откланиваться. «Подождите, – сказал Николай Иваныч. – Мне хочется защитить репутацию Гоголя… Зайдемте на минуту, я дам вам кое-что из его произведений». С этими словами он взял меня за руку и ввел в дом. Словно в волшебном сне, я следовал за ним через несколько комнат, убранство которых мне, выросшему в деревенской простоте, показалось роскошным. Картины в позолоченных рамах, ковры, блистающие черным лаком фортепьяны – все виделось мною впервые и поражало своим необычным великолепием. Он ввел меня в кабинет, где стояли большой письменный стол, ковровый диван и два кресла; все стены были заняты книжными полками. «Вот, – сказал он с усмешкой, подавая мне небольшой томик, – это и есть тот самый безнравственный Гоголь, сочинения которого так не нравятся вашему учителю». – «Не знаю, как и благодарить вас», – взволнованно и смущенно пробормотал я. «Полноте, – перебил меня Второв, – к чему эти благодарности? Вы мне кажетесь приятным молодым человеком, и я рад доставить вам наслаждение знакомством с величайшим из русских писателей».
Не помня себя от счастья, выскочил я на тихую ночную улицу, прижимая к груди драгоценную книгу. «Где ты пропадал? – воскликнула Пашенька, увидев меня. – На дворе ночь, тебя нету… Мало ли недобрых людей в городе! А ведь я за тебя ответчица…» Я сказал, где был, – она так и села: «Ах, батюшки! Вот что значит – сюртучок-то новый!» – «Да уже это верно, что – сюртучок!» – засмеялся я, вспомнив, как Ступа держал меня за ухо и срамил перед всем честным народом».
«Гоголя проглотил за один день. Боже мой, боже мой! Что за писатель! Голова кружится – столько чудных образов пронеслось перед очами, какая дивная музыка слов! Я никогда не думал, что можно так писать прозою. Нет, „Повести Рудого Панька“ – это не проза, это – чистейшая поэзия. Это выше поэзии! Но где же безнравственность? Порицать и чернить такого писателя, как господин Гоголь, – вот безнравственность! Вот, действительно, низость!»